Людмила Васильевна Максакова мне говорила на «Без вины виноватых»: «Ух, Машка, Шелавинатвоя – блеск. Какие тебе Петя находки понапридумывал!» А мне-то уже казалось, что это мы вместе придумали. Например, когда я показывала Отрадиной портрет жениха – ее возлюбленного – и так, подышав, чистила его о шелк платья на груди. На первых спектаклях «Без вины виноватых» в прологе я взбиралась на швейную машинку, хотя потом она так обветшала, что это стало опасно. Но как мне удавалось влезть на такую высоту в платье со шлейфом и изящно соскочить вниз – до сих пор не знаю.
У меня есть такой эпизод в финале пролога спектакля: уходя и исполняя романс «Шепни мне лишь только, что любишь, Что лаской своей приголубишь», я присаживаюсь на колени к кому-то из зрителей. Помреж следит, чтобы на моем пути посадили кого-то из мужчин, и однажды Петр Наумович подсадил своего друга, оперного певца. И вот я присаживаюсь, говорю: «Извините, пожалуйста», и вижу лицо ужасно испуганного человека. Рассказываю Фоменко, сетую, что реакция была какой-то остолбенелой – а ведь иногда подыгрывают, приобнимают даже. А Петя немедленно среагировал: «Но он же тенор!» Такого не придумаешь!
На гастролях в Париже в рамках ежегодного фестиваля, организованного господином Мартине, Петр Наумович придумал такой проход: мы играли пролог «Без вины виноватых» в театре «Athenee» (красивом здании XVIII века), а основную часть – в специально переоборудованном зале ресторана Гранд-Отеля, где мы и жили. Мы переходили по улочкам из одного помещения в другое, в костюмах, распевая романсы. (Петр Наумович великолепно знал все романсы, любил их.) Зрители следовали за нами, жара сорок градусов, парижане-прохожие пешком и на мопедах останавливались и аплодировали. Это уличное шествие было целым приключением, надо же было такое придумать. (И так случилась, что Лена Сотникова сломала ногу прямо на первой репетиции, пришлось перестраивать все мизансцены: она сидела в гипсе и шила, а все партнеры вертелись вокруг.) Моя Шелавина произвела тогда такой фурор, что два театра предложили мне контракты – в Париже и в Лионе. Наша переводчица говорила, что никому господин Мартине не предлагал контракт дважды, но мне казалось невозможным – играть на французском. Переводчица обещала заниматься со мной (незадолго до того она готовила роль с 0. И. Янковским – и так успешно, что никто не верил, что он не владеет французским). Но я не представляла себе жизни без театра Вахтангова и отказалась.
Все озарения Петра Наумовича, идеи, находки в процессе работы воспринимались нами, как должное, а потом страшно тяжело было попадать в руки других режиссеров. Я стала понимать Маргариту Терехову, которая говорила, что долго не могла сниматься после Тарковского. Никто в моей актерской жизни не поднялся до уровня Фоменко, никто не затмил его. Пока…
Театр Вахтангова должен быть благодарен Петру Наумовичу за идею открыть малую сцену. Это он превратил буфет в сценическое пространство. Помню, как шумела вся театральная Москва, как к нам ломились на «Без вины виноватых». Спектакль по-прежнему хорош, но мы уже не так хороши – нельзя допустить, чтобы количество видевших его не в лучшем составе превзошло тех, кто видел зенит спектакля. Петр Наумович очень подозрительно относился к восторгам тех, кто смотрел его в последнее время.
Да и наши гусары в первой сцене «Пиковой дамы» стали уже лет на двадцать старше, и трудно удержать всю ту полифонию, которой добивался Петр Наумович. Спектакль хранят, но я из него вышла несколько лет назад – у меня есть свой возрастной ценз. Дело не в том, как я выгляжу, – мне неловко играть юную девушку. Я тщательно передала все интонации роли Лизы Нонне Гришаевой. Это было очень важно для Петра Наумовича – интонации, полифония, отсутствие точек. Это великая школа для артиста.
Он был таким хулиганом – несмотря на возраст, в нем не было никакой степенности. Он шел по коридору, а за спиной перешептывались: «Смотрите, гений, гений!..» Я тогда не была еще с ним знакома и не догадывалась, какой он хулиган, мальчишка. Это умение дружить, хулиганить, петь…
«Не надо так глубоко копать – там может быть песок», – отвечал он актрисе, слишком дотошно выпытывавшей у него про структуру роли.
«Да, я понимаю. Красота должна быть каждую минуту востребована», – говорил мне иногда.
Когда какая-нибудь актриса бушевала, нападала, требовала объяснить «наполненность роли», «сверхзадачу», он тихо и кротко ронял в сторону: «Переждем…»
Когда это произошло, я прорыдала неделю… Невозможно смириться – театр потерял так много… А вспоминаешь – и какое-то солнце в душе разливается, тепло нарастает при одном только звуке его имени. И не затушить никому это солнце!
Юлия Рутберг. «
Фоменка, которая гуляет сама по себе»
Спектакль «Пиковая дама» был велик кружевом, а для того чтобы создать кружево, нужна дисциплина, кровь и труд. Петр Наумович требовал умения слушать– чтобы природная музыкальность, интеллигентность и склонность к литературе пробудились в каждом. Нужно было не только сказать свою реплику, но и «поймать» слово партнера. Это был великолепный «бадминтон»: воланчик летал по сцене, не падая, иногда перелетая в зал и возвращаясь. Один этот спектакль – целая школа. Безупречный вкус пушкинской речи поразителен. Что такое поэтическая проза? Мы понимали по отдельности: проза, стихи, но вместе? Если поменять последовательность слов в пушкинской прозе, станет очень больно и сразу возникнет диссонанс.
Петр Наумович ввел нас в некую темпоритмическую и музыкальную систему: в своей сценической речи мы должны были не ставить точек. Мы перебрасывали реплики и окончания фраз, как воланчик. И это движение останавливалось точкой, только когда заканчивалась мысль, и мы переходили к другой сцене. Он выбрал так называемые «божественные трешки» – три избранных слова, произносимых в определенном ритме: «тройка, семерка, туз вскоре заслонили воображение Германна», «мертвой старухи» и так далее. Казалось бы, режиссер хотел «поверить алгеброй гармонию». Но из этого «сальерианского» приема возникло совершенно моцартианское поле звучания пушкинского текста. Петр Наумович многократно в своей жизни возвращался к Пушкину, потому что для него это был бездонный колодец. Пушкин для него – и соратник, и противник, и друг, и собутыльник. Это давало ощущение, что они с Пушкиным «на дружеской ноге». Цветаевский способ общения с гением, которого уже нет на свете, – «мой Пушкин» – был всецело применен им к себе. А у меня благодаря ему появился «мой Пушкин».
Что еще было трудным и прекрасным? Для Фоменко Пушкин – недостижимая вершина и одновременно «ай да Пушкин, ай да сукин сын!». Он не стеснялся приобщать нас к тому, что Пушкин был великолепным хулиганом и владел русским языком на всех уровнях. И еще призывал нас мобилизовать как можно больше своих «живых» качеств, а не встать на цыпочки и окаменеть. Для меня было открытием, что роли ткались не только из достоинств актера и персонажа, но и из недостатков каждого, становившихся тканью образа. И коллеги, которые для меня обычно были обобщенно-благородными, вдруг обретали заразительность и манкость. Все без исключения роли в этом спектакле были напитаны человеческой сущностью каждого человека и самого Петра Наумовича. Это невероятно обогатило спектакль и придало ему на долгое время некий запас прочности. Если актер опирается не на что-то умозрительное, а на собственную природу, это гораздо убедительнее.