В известном смысле «Сьекль» был для них естественным выбором. Такой человек, как персонаж сезанновского портрета, любую другую газету должен был счесть неправильной, несуразной, откровенно никчемной, а возможно, и вредной. Однако Сезанн сделал выбор в пользу «Эвенман». Почему?
«Эвенман» была недолговечным республиканским листком, выпускавшимся директором «Фигаро» в расчете на большие тиражи. В свое время газета получила известность – и поощрение потомков – из-за серии статей новичка на поприще художественной критики, поначалу печатавшегося под затертым вымышленным именем «Клод», но вскоре раскрывшегося как Эмиль Золя. Формальной темой этих статей был Салон 1866 года.
Прежде, если художественная критика обращалась к Салону, ее подход был очень прост: рассмотреть творчество представленных художников. Но Золя это не устраивало. Он начал – намереваясь в том же духе и продолжать – с блистательного пассажа о салонном жюри. «Салон в наши дни перестал быть детищем художников, он превратился в детище жюри. Вот почему я поведу разговор прежде всего о жюри – ведь это его члены увешивают стены длинных и мрачных залов Салона, выставляя на всеобщее обозрение образцы посредственности и краденых репутаций». Затем последовал панегирик Мане, хотя художник никак не участвовал в Салоне – его заявка была отклонена (вкупе с заявками Ренуара и, конечно же, Сезанна). Золя высказался смело и недвусмысленно: «Господин Мане, так же как и Курбе, как всякий самобытный и сильный талант, должен занять место в Лувре»{121}. Для «Эвенман» и ее читателей это было уже слишком. После шквала протестующих писем (в редакцию) газета перестала печатать статьи Золя. Но это его не остановило, он тут же переиздал их в виде брошюры под общим названием «Мой Салон» (1866), с письмом-посвящением Сезанну, где во всеуслышание объявил о своей любви к нему и об их соучастии в крамоле.
Вот уже десять лет, как мы с тобой разговариваем о литературе и искусстве. Помнишь? Мы жили вместе, и часто рассвет заставал нас еще за спорами – мы рылись в прошлом, пытались понять настоящее, стремились найти истину и создать себе некую безукоризненную, совершенную религию. Мы переворошили горы идей, рассмотрели и отвергли все существующие философские системы и, совершив этот тяжкий труд, решили наконец, что все, кроме бьющей через край полноты жизни и личной независимости, – глупость и ложь{122}.
Сезанн помнил. «Черт подери, ну и врезал он этим остолопам!» – часто потом повторял он{123}. Выбор газеты «Эвенман» для портрета отца наполнен особым смыслом. Это ответ Эмилю Золя – фрагмент их длительной взаимной переклички «сигнал – отзыв», глубоко запечатлевшейся в сознании обоих: мазилы и писаки, а в более широком диапазоне – реакция на собственное положение в лоне семьи как домочадца, одновременно заласканного и притесняемого. «…Я дома, среди самых отвратительных существ, какие только есть на свете, среди своей семьи, осточертевшей мне сверх всякой меры. Не будем больше об этом говорить». Работая над светлым портретом, сам он все больше мрачнел. «Повторяю, я в унынии, но без всякой причины. Ты знаешь, что на меня неизвестно почему каждый вечер находит тоска, когда садится солнце и начинается дождь…» – писал он Золя, несколько дней проносив письмо в кармане{124}.
В кругу семьи Сезанн чувствовал себя как в клетке. К 1866 году он уже лет пять усердно занимался живописью. Несколько полотен пошло прахом. В далеком от блистательного Парижа Эксе он словно отбывал наказание. К тому же непонятливые эксцы действовали ему на нервы. «Просятся прийти к нему посмотреть картины, чтобы потом их обругать, – отмечал Гийме, искренне одобрявший реакцию Сезанна. – „Идите в задницу!“ – отвечает он им, и слабые духом в ужасе убегают»{125}.
Газета «Эвенман» значила очень много – гораздо больше, чем полагал отец. Исключительно как родительский атрибут она бы не представляла особого интереса. Подмена названия была актом неповиновения, безмолвным и закодированным, но все же объявленным в газетной шапке. Портрет отца – своего рода криптограмма, подобная тем, что содержатся в письмах Сезанна к Золя. В некотором смысле это тоже письмо-посвящение, написанное на языке личной идиоматики художника, понятном лишь автору и адресату. Должно быть, Сезанн смаковал эту игру, как смаковал и сам образ зачитавшегося отца с манифестом сыновнего бунта в руках.
В портрете присутствует и другая интригующая деталь – картина в картине, «сезанн» в «сезанне». Имеется в виду небольшой натюрморт «Сахарница, груши и синяя чашка» (цв. ил. 16){126}, отменный образец мастихиновой живописи в свойственной ему «manière couillarde»[15], который висит на стене над головой отца. Частично скрытый «папским троном», в иератической схеме композиции он играет второстепенную роль, но игнорировать его нельзя. Натюрморт – единственное украшение строгого кабинета, и не просто украшение. В полном соответствии со своим характером натюрморт на стене сигнализирует о мощном личном присутствии – несомненном, открытом, горделивом присутствии автора. После двадцати пяти Сезанн ограничил способы самоутверждения. В творческом отношении он постепенно, хотя едва ли осознанно, вступал в свои права; в финансовом же он по-прежнему целиком зависел от «родительского авторитета». «Иногда я даже могу обнять отца»{127}, – говорил он. Правда, на портретах он никогда не смотрит отцу в глаза. «Портрет Луи Огюста Сезанна, отца художника, читающего „Эвенман“» является полной противоположностью «свирепой» манере. Это умозрительное произведение, своеобразная дань благодарности. Но не только: натюрморт позади трона поднимает маленькое знамя независимости.
Отец Сезанна – архетипический человек, всего добившийся сам. Его предки предположительно были выходцами из Чезана-Торинезе в горах Пьемонта, которые в семнадцатом столетии переселились за несколько миль через границу в Бриансон. (В 1850‑х, когда Луи Огюст читал газету «Сьекль», ее окрестили «газетой Кавура», премьер-министра Пьемонта и сторонника Рисорджименто – движения за объединение Италии.) В приходских метрических книгах Бриансона фамилия Чезане превратилась в Сезане, а затем в Сезанн. Последующие перемещения семьи точно реконструировать затруднительно. Первое упоминание о Сезанне в Эксе датируется серединой XVII века. Оноре Сезанн (ок. 1624–1704), прапрадед Луи Огюста, родился в предместьях Амбрёна, к югу от Бриансона, но жил в Эксе и там же в 1654 году женился на Мадлене Буайе. Их сын Дени Сезанн (1659–1738), прадед Луи Огюста, служил секретарем законника в приходе Сен-Мари-Мадлен и в 1700 году женился на Катерине Маргери (ок. 1683–1745) из прихода Сен-Совер. Их сын Андре Сезанн (1712–1764), дед Луи Огюста, стал постижёром; около 1754 года он женился на Мари Бургарель. Их сын Тома Франсуа Ксавье родился в Эксе, но жил и умер в Сен-Захари, в Варе, к северо-востоку от Марселя. Тома Сезанн (1756–1818), отец Луи Огюста, костюмный портной, в 1785 году женился на Розе Ребюфа (1761–1821) в предместье Пуррьер. Их сын Луи Огюст Сезанн (1798–1886) родился в Сен-Захари 10 мессидора VI года по Французскому революционному календарю, то есть 28 июня 1798 года.