О, то был яд, страшный яд, Рэндал, родной, Ты умрешь, ты умрешь, мой сынок дорогой.
Не оставалось сомнений, что лорд Рэндал погиб от руки его «верной возлюбленной», а не просто съев, как следовало из других вариантов, что-то нехорошее. Сцена, где его охотничьи собаки шатаются перед тем, как упасть замертво, особенно преследовала меня, потому что в то время я любил собак. Прослушав эту балладу — а я снова и снова требовал повторить ее, я — поднимался к себе в спальню, испытывая неподдельный, но приятно щекочущий страх, и старался успокоиться перед сном, катая крохотные жемчужины из наплывов воска на подсвечнике.
В столовой всегда было полутемно, а ее стены увешаны картинами маслом. В гостиной — тесно от маленьких столиков, драпировок, ширм и шитых панно на резных ножках. Там стояло два застекленных шкафчика, заполненных всяческими «древностями» — веерами, табакерками для нюхательного табака, орехами с выпиленным узором, старинными монетами и медалями; некоторые из них ничем не примечательные, к примеру, заключенный в футляр, тщательно обложенный ватой и снабженный этикеткой обгорелый кончик трости, опираясь на которую, некий родственник совершил восхождение на Везувий, или прядь волос Вордсворта (подлинность под вопросом). Стандартный набор туристских трофеев еще не был определен; подарки, которые мой дядя Алик привозил после морских походов, были необычней и лучшего качества, нежели добыча участников современных круизов, и все это тщательно хранилось и давалось в руки только под присмотром старших, когда меня одолевала скука дождливых дней. Самым невероятным экспонатом этой коллекции была «Белая кровь» — сохраненная моим дедом проба крови пациента, умершего от какой-то формы острого малокровия. Она хранилась в стеклянном флаконе, помещенном в цилиндр из слоновой кости с завинчивающейся крышкой вместе с какими-то научными заметками, написанными неразборчивым почерком деда. Субстанция давно уже была не белой (если когда и была действительно таковой), а густой и коричневой. Когда спустя годы я, после смерти последней из теток, вступил во владение их имуществом, я тщетно пытался ощутить то мое детское восхищение.
Дом в Мидсомер-Нортоне был полон интересных запахов, не то что мой дом, где окна вечно были нараспашку, чтобы аромат отцовского табака и ингаляций от астмы, даже благоухание гиацинтов матери, вазы с которыми в пору их цветения стояли по всему дому, не проникал в комнаты. В Нортоне не водилось табаку, зато там вечно присутствовал неистребимый запах газа, масла для ламп, плесени и фруктов; в одной части дома пахло запущенной церковью, в другой — людным базаром. Собаки теток пахли сильней, чем собаки матери, у них еще был старый и злой какаду, от поддона клетки которого, пока его не вычистят, шла сильнейшая вонь. В конюшнях сохранился запах кожаной упряжи и лошадей, хотя у теток остались единственный пони и его попона. В каретном сарае несколько лет стоял и гнил брогам, издавая головокружительный запах.
Еще я обычно ездил к своей бабке со стороны Рабанов в аббатство в Бишопс-Халл. У нее я гостил тоже с удовольствием; там тоже была конюшня, пахнувшая, как в Мидсомер-Нортоне, а еще абрикосы и фиги, дозревавшие на стенах, предметы ручной работы, привезенные из Индии. У двоюродного деда были длинная седая борода и низкий голос, что должно было производить на меня впечатление; двоюродные тетки были существа компанейские и добрые, двоюродный дядя казался мне чудаком (он восемь лет потратил на то, чтобы закончить Кембридж, пока наконец, после многих неудачных попыток, не получил диплом пастора, а там и приличный приход). Но это семейство и их дом никогда так не пленяли мое воображение.
Мои тетки Во отличались тем, что все приобретенные ими вещи имели свою присущую им особенность и были в своем роде непростыми. Как надменно сказал Маколей[52] о Строберри-Хилл[53]: «Была целая история со шнурком от дверного звонка». Тетушка Элси в последние годы жизни стала тайком раздавать эти вещи (на которые не имела законного права) разным друзьям и родственникам, испытывая явное злорадное удовлетворение, что они не попадут тем, кто не сможет их оценить в полной мере.
Среди этих вещей не было ничего особенно дорогого, но все они принадлежали прошлому столетию, чем, как я уже тогда инстинктивно чувствовал, превосходили то, что имелось у меня. Большая часть мебели в доме была старой, но среди сверкающих новых вещей это не так бросалось в глаза, как в Мидсомер-Нортоне. Одно мошенничество, которое я своим подсознательным детским чувством ощутил, было связано с копией серебряного сосуда, найденного в Лейк-Вилледж в Гластонбери. Уникальный сосуд, сказали мне, сделан специально для моего деда доктором Буллидом, археологом, который проводил раскопки в том месте. Изысканной формы сосуд, но позже я узнал, что их во множестве делал серебряных дел мастер в Тонтоне. Тетки, как я думаю, в конце концов стали считать его подлинником, во всяком случае, чем-то имеющим огромную ценность. Выходя из дому, они запирали его в небольшом, обычно стоявшем пустым, несгораемом шкафу в курительной комнате.
Это не был ни Ринишоу[54], ни Ноул[55], а обыкновенный дом преуспевающего сельского врача викторианской эпохи. Но детской душе нет дела до цен в аукционном зале, ей не требуются огромные апартаменты, чтобы развиваться. Bric-à-brac[56] на полках в застекленных шкафах, шеффилдский фарфор, фамильные портреты кисти неизвестных живописцев — все это способствовало развитию моего детского эстетического чувства ничуть не меньше, чем это могло бы сделать всемирно известное собрание произведений искусства, и узкие коридоры открывались передо мной, словно старинные галереи. Уверен, я любил дом моих теток потому, что меня инстинктивно влекло к особому его духу, который я теперь определяю как дух середины викторианской эпохи, а вовсе не потому, как, возможно, заявили бы психологи, что тот период ныне привлекает меня тем, что напоминает о тетках.
Я был очень привязан к ним, со своей стороны, они неизменно потакали мне. В наше время незамужние тетки почти не встречаются; из своего поколения я не назову и полудюжины таких. (Я знаю многих незамужних женщин, нашедших отраду в племянниках и племянницах, но те отвергли довлеющее над ними клеймо девственниц и живут независимой общественной жизнью. По-настоящему выражение «незамужняя тетка» должно прилагаться к женщине, остающейся неотъемлемой частью семьи.) Возможно, их уничтожили Киплинг и Саки Манро[57]. В наше время среди незамужних женщин преобладают матери-одиночки. Поколение назад незамужние тетки были почти в каждой английской семье, и, несмотря на свою пресловутую нелепость, они в большинстве своем оказывали чрезвычайно благотворное влияние на окружение. Мисс Хор из Норт-Энда — блестящей тому пример.