— Народ такой, что трахается как попало, — громко произносит Болеслао. И снова прикладывается к бутылке.
Конечно, я должен позвонить Андреа в отделение интенсивной терапии, хотя бы для того, чтобы спросить…
Похороны еще не скоро, и как-то нужно скоротать ночь. Прежде чем залезть в ванну, он запер дверь изнутри, так как собирался поспать. Но Болеслао не спит, а с закрытыми глазами вспоминает умопомрачительные летние дни, когда все вместе, раздевшись догола (и он тоже), они купались здесь, в этом же самом водоеме и трахались под деревьями (обычно он приезжал с очередной старой девой, с которой был как бы обручен). Его голову переполняют воспоминания о каком-то августе, обнаженных телах и зное, о выходных, пронизанных ярким светом. Тогда его еще ждала работа, кабинет (на несколько человек) и распорядок, необременительный после сумасбродной любви под высоко стоявшим солнцем.
Распорядок. Оказавшись на пенсии, он выбросил часы в большой пруд Ретиро[9], где по привычке теперь иногда прогуливается по вечерам. С тех пор он живет в одноцветном, чистом, пустом времени, состоящем только из времени, похожем на дыру, через которую вытекает жизнь. Участвуя в тех августовских оргиях (пять, десять лет назад? — утратив представление о том, который час, Болеслао потерял представление и о календаре), Пилар всегда заканчивала тем, что ложилась не со своим мужем, а с кем-нибудь другим, разбивая одну из пар. Право богатой телки, говорит себе Болеслао.
И пьет.
Хулио Антонио мирился со всем этим, потому что Пилар вытащила его из богемы. Поскольку мораль всегда приспосабливается к жизни, а не наоборот, он внутренне/внешне перекроил в прогрессивные взгляды то, что на самом деле было капитуляцией перед состоятельной женой и прихотями дурнушки с хорошей фигурой. Болеслао ненавидит дурнушек с хорошей фигурой. У него таких было всего несколько, и он о них вспоминает как о смертных грехах. «Можно трахать в рот, но нельзя разговаривать с задницей», неизменно повторяет Болеслао. Понятно, в крайнем случае, он переспит с кем угодно. Болеслао всегда чувствовал, что в состоянии заняться любовью даже с паралитичкой в кресле-каталке, если ее лицо, наделенное внутренней или внешней красотой, светится жизнью или смертью (Болеслао не умеет ни высказать, ни обдумать этого про себя молча, подобрав более умные слова). И, напротив, рядом с некрасивой женщиной, хотя и хорошо сложенной, на него нападает стойкая апатия. Короче, Болеслао предпочтет симпатичную козу (хотя такого опыта у него никогда не было) некрасивой интеллектуалке.
У Платона есть одно место, на которое обратили его внимание еще в колледже и которое он всегда помнил (этим и ограничивается его знание классиков): «Любовь — это желание зачать в красоте». В том-то и дело.
А красоту с гораздо большей вероятностью можно обнаружить в кресле-каталке, чем во внешности жены Хулио Антонио. Получается, что я платоник и, в конце концов, напился, несмотря на то, что алкоголь никогда не ударяет мне в голову. Так что я — Платон изнутри, а снаружи — Грок. Любопытный гермафродитизм. Ханс сказал первым, а другие подтвердили… И с этого момента Болеслао сам решает называть себя Гроком. Он не любит цирк. Не любил и в детстве. Ему особенно не нравятся сентиментальное резонерство и дешевые остроты, но он понимает, что возраст и одиночество неизбежно делают из него клоуна. Случай с бутылкой немецкого вина заставил его увидеть это со всей ясностью. Возможно, алкоголь также немного способствует паясничанью.
В жизни встречается никем не придуманная клоунада. Иногда мы, как нарочно, все начинаем делать с неловкостью шута: вставляем ключ в замок зубьями вверх и не можем открыть дверь; нажимаем в лифте не на ту кнопку; проезжаем в метро свою станцию; выходим из автобуса, не доехав одну остановку; поднимаем руку, чтобы в знак приветствия приподнять шляпу, которой не оказывается на голове (несуществующую шляпу, как та, что была у него в руках и между колен сегодня, пока Клара беспечно брила свои гениталии).
Меня одинаково тошнит и от того как гримасничает сама жизнь, и от клоунов. Но есть еще внутреннее фиглярство. Оно развивается с возрастом и, кроме всего прочего, осознается задним умом. Чем занимался я в офисе, когда протирал суконкой телефон, письменный прибор и все что часом раньше было вычищено уборщицей? Разве это не было фиглярством? Фиглярство с отложенным эффектом, проявляющимся после того, как жизнь прошла в попытках передвинуть черную громаду рояля, которую невозможно столкнуть с места. А ведь так легко было подставить к роялю табуретку.
Грок, жизнь превратила меня в Грока, но, понятно, не наделив гениальностью, — он проделывал свои трюки, зная им цену, а мы относимся к своим поступкам очень серьезно. С этого момента мое имя — Грок, по крайней мере, для меня самого. Служащий Болеслао умер. На свет появился Грок — клоун. Да, непрекращающаяся клоунада жизни, как когда…
В коридор врываются беспорядочные голоса и смех:
— Болеслао! У тебя дизентерия?
— Я сплю в ванне.
Троица говорит то по очереди, то хором через закрытую дверь.
— А где бутылка JB?
Должно быть это Хулио Антонио, уже успевший обнаружить, что ее нет на месте.
— Она спит со мной, и я обнимаю ее крепче, чем невесту.
— По другую сторону двери смеются.
— Болеслао!
— Болеслао растаял как снег. Я Грок, и мне хочется спать.
— За дверью смеются, как в театре.
— Ну и тип. Хорошую роль ты себе нашел. Но это роль клоуна. Ладно, оставайся с хотабе[10].
Дверь оставили в покое. Теперь никто не пытается на нее надавить всем своим телом. Зато Грок через стену, за которой находится супружеская спальня, слышит тяжелое дыхание, сопутствующее сексу, шутки и вскрики Пилар. Убогий фарс, который называется menage a trois, или правильно будет — menas a trua?[11]Гроку все равно. Ему знакома эта игра. Пилар, дурнушка с хорошей фигурой, хочет, чтобы ее отделал громадный немец, а муж в этом водевиле будет играть роль шута, который, как и в любом другом водевиле, — лишний, не желающий этого знать. Он принимает игру, потому что она кажется ему чем-то очень продвинутым, а также по той причине, что деньги, дом, дворик, земля, искусственный пруд, — все принадлежит его жене. Грок доволен, что не участвует в этом жалком спектакле. Помимо всего прочего, он не смог бы выдержать в постели среди яиц еще двух мужиков. Или даже одного.
— Самое первое яйцо, из которого все вылупилось, было единственным во всем мире, — громко произносит Болеслао, открывая глаза и делая очередной глоток.