— Нет, это я виноват, уж слишком меня интересуют всякие чудеса. Ничего, вот проведем завтра службу, ваш дедушка успокоится, и все.
Мисако продолжала задумчиво ворошить сосновые иголки.
— Для вас, священников, заупокойные службы — дело привычное, а мне, боюсь, будет нелегко возвращаться туда после стольких лет, вновь испытывать те же чувства.
— Вы как будто опасаетесь чего-то.
— Да! Я боюсь новых видений. Ненавижу! Они испортили мне детство. Мне казалось, что теперь, когда я выросла, все осталось в прошлом, однако в последнее время они опять стали случаться. Что, если завтрашняя церемония еще усилит эту мою способность? Я не желаю знать то, что мне не положено! Почему я не могу быть как все?
Кэнсё улыбнулся.
— Я тоже хотел бы быть как все, — сказал он, пытаясь шуткой разрядить напряженность, — однако же взгляните на меня.
Он выпрямился во весь свой гигантский рост, вытянул руки в стороны и зловеще выпучил глаза. Мисако не выдержала и рассмеялась, прикрывая рот рукой. Монах тоже принялся хохотать.
— Ах, Мисако-сан, — вздохнул он, — мне и самому пока не удается обрести уверенность в себе, но время — самый лучший учитель. Когда-нибудь вы примиритесь с вашим чудесным даром и сможете жить в свое удовольствие, спокойно и счастливо.
Она низко поклонилась и пошла прочь. Это был единственный способ скрыть слезы, навернувшиеся на глаза. Монах неуклюже плелся следом по узкой тропинке.
Велосипед стоял, прислоненный к ограде кладбища. Мисако выкатила его на дорогу и обернулась, чтобы попрощаться.
— Спасибо, Кэнсё-сэнсэй, мне уже пора, — произнесла она.
Священник поклонился в ответ.
— Сайонара, Мисако-сан. Надеюсь, скоро увидимся.
— Сайонара.
Монах провожал взглядом удалявшийся велосипед. Хрупкую фигурку в свитере и синей юбке легко можно было принять за девочку-подростка, которая возвращается из школы. Когда Мисако скрылась за углом, Кэнсё медленно зашагал в сторону храма, пытаясь справиться с обуревавшими его чувствами.
7
В тот вечер монах из Камакуры, казалось, растерял все навыки медитации. Даже когда ему удавалось освободиться от мыслей о Мисако, ее большие невинные глаза продолжали маячить где-то на краю сознания и при малейшем ослаблении концентрации вновь вспыхивали, как две ослепительные звезды на черном небе. Тогда он тяжело вздыхал.
Над храмом висела полная осенняя луна. Старое ветхое здание не могло служить защитой от ее сияния, которое проникало сквозь окна и щели. Кэнсё поднялся с циновки и принялся вышагивать из угла в угол. Отодвинув оконную раму, он выглянул в серебристый сумрак, расчерченный тенями. Ночь, пронизанная безмолвной музыкой лунного света, будто обрела новое, таинственное измерение. От неземной красоты захватывало дух, однако священник осознавал, что вовсе не луна и скромный монастырский садик играют здесь главную роль. В его груди прочно угнездилась томительная боль, которую ему уже доводилось ощущать прежде, много лет назад.
Кэнсё снова уселся на татами, скрестив ноги, выбрав место, где серебристые лучи озаряли желтоватый пол, и поднес к глазам длинные костлявые пальцы, разглядывая их в призрачном свете. Руками можно было управлять, складывать, поворачивать так и сяк — в отличие от чувств. Вопреки его воле в глубине души стремительно прорастали семена любви и желания.
— Мисако, — прошептал монах и вздрогнул, словно от боли.
Он не мог позволить себе роскошь даже произносить ее имя. Только не сейчас, в этих волшебных серебряных лучах.
Приняв позу лотоса, он зажмурил глаза и снова попытался медитировать, собирая все силы, чтобы оставить по ту сторону сознания лунный свет и обжигающий внутренний огонь. Плотно закупорив оба окна, соединявшие его с физическим миром, священник обернул свой взор внутрь, в бездонную пустоту, и представил, как волна энергии поднимается снизу, переполняя тело и пульсируя в голове и конечностях. Потом ощущение затихло, он начал проваливаться сквозь огромное темное облако и падал медленно и долго, давая возможность безмолвному внутреннему богу залечить его душевные раны.
Кэнсё, монах из Камакуры, родился далеко на севере, на острове Хоккайдо. С самого рождения стало ясно, что он не такой, как другие дети. Отец, в ужасе от того, что ребенок может задержаться в развитии, что было бы жестоким ударом для школьного учителя, ставившего образование выше всего на свете, дал ему имя Дайгаку, что означало «высшее знание». Однако, к великому облегчению родителей, мальчик заговорил и проявил неплохие способности.
Главные неприятности доставлял Дайгаку его рост. Он был выше не только всех одноклассников, но и старших учеников. Знакомые советовали родителям раскормить сына и отдать в обучение к тренеру по борьбе сумо; отца подобные предложения лишь оскорбляли. Мать, впрочем, немало старалась, чтобы мальчик набрал вес, но сколько бы чашек риса и лапши в него ни впихивали, тело оставалось столь же костлявым. Таким он и вырос — долговязым и странно бледным. В школе к нему прилипло прозвище Мояси, что означало «соевый росток». С годами Дайгаку привык относиться к своей внешности с юмором — иначе было бы просто не выжить.
Почему же он так отличался от других детей? Этот вопрос мучил его не переставая. В конце концов, не находя своих черт ни в отце, ни в матери, мальчик решил, что он не родной сын, а приемный. Родителей его также нельзя было назвать коротышками, и излишней полнотой они не отличались, но все же не шли ни в какое сравнение с ним самим, а кроме того, ни один не обладал такими светлыми глазами и мягкими волосами каштанового оттенка.
Мать знала правду, однако поделилась ею лишь много лет спустя, лежа на смертном одре. В то лето Дайгаку исполнилось двадцать лет. Она болела долго и однажды, когда сын сидел на татами у ее постели, взяла его за руку и сказала, что хочет поговорить о чем-то важном.
— Но сначала, — произнесла она дрожащим голосом, — поклянись, что никому не скажешь.
Дайгаку сразу понял, о чем пойдет речь, и тут же выпалил, что знает о своем усыновлении.
— Что за чушь ты несешь! — возмутилась мать. Ее голос даже немного окреп от негодования. — Ты наш родной сын, зачатый и рожденный в этой самой комнате!
Устыдившись, он стал просить прощения и поклялся, что сохранит тайну. И тогда мать призналась, что вина лежит на ней самой. Она полукровка, японка лишь наполовину, а значит, он, ее ребенок, на четверть иностранец. Залившись слезами, она умоляла сына не нарушить клятву и не рассказывать о семейном позоре даже родному отцу.
В молодости ее мать, бабка Дайгаку, была гейшей в маленьком провинциальном городке и как-то во время хлопотливого новогоднего сезона была послана в портовый город Хакодате. Там ей пришлось развлекать гостей на вечеринке в честь команды прибывшего русского корабля. Один из офицеров, высокий и темноволосый, с голубыми глазами, привлек внимание молодой девушки. Принимая от нее чашечку сакэ, он застенчиво улыбнулся. Призыв его экзотических глаз кружил голову. Гейша выпила в тот вечер больше обычного, забыла о всякой осторожности и решилась на тайное приключение. До тех пор у нее был лишь один интимный партнер, да и то с ведома хозяйки заведения. Он регулярно пользовался ее услугами и аккуратно платил по счетам. Когда русский корабль отчалил, молоденькая гейша заподозрила, что беременна, и пришла в ужас, ведь младенец был зачат от иностранца!