Утром его долго не могли добудиться. Тогда Леха притащил воды в стакане и плеснул брату в лицо. Ванька открыл глаза, посмотрел вокруг и, не обнаружив Миньку, заплакал. Не закричал, как ночью, а заплакал, так, как плачут обиженные старики — тихо и горько. Постель его была мокрой насквозь — так он в ней и проспал до позднего утра.
С этого дня он начал заикаться — сначала сильно, с резкими горловыми спазмами, потом, постепенно, тише — через два раза на третий, а то и на пятый звук. Лечить Ваньку не стали — не сообразили, что можно. Ну а потом свыклись и смирились окончательно. Писаться он тоже стал, но не так часто и регулярно, хотя, чтобы вызывать усмешку брата и отцову ухмылку — хватало…
— Значит, судьба ему такая, — поставил диагноз Минька, — в картавых ходить…
— В заиках, — с удовольствием поправил отца Леха. — В картавых — это когда рэ в нос попадает и тянется длинно, ребята говорили, жиды так разговаривают…
— Какие такие жиды? — встрепенулась мать. — Какие ребята?
— Ну, по мне, что так, что эдак, — равнодушно констатировал Минька. — Жидом он все одно не станет, а вот Иванушкой-дурачком точно будет. Через прицеп с говнищем этим, будь оно неладно. И в школе, когда пойдет, картавым задразнят. Вот поглядите…
В школе и вправду стали дразнить, но не сразу, а погодя, с легкой руки брата, что к тому времени ходил уже в четвертый. И не «картавым», как назначил отец, а «Иванушкой-дурачком», как упомнил и донес до ребят это прозвище Леха, прозвище, беззлобно и невзначай сочиненное Минькой. Многочисленные обиды, последовавшие вслед за прозвищем, Ваньке приходилось терпеть и переносить молча, потому что именно в эти мгновения заикание его учащалось, доводя гортань до спазма, нижняя челюсть отваливалась, мелко дрожа, и отвердевала так, будто кто-то клинил ее в распор чем-то упругим, неуправляемым и упрямо-твердым. Леха сначала пометался для виду между ребятами и Ванькой, пытаясь по возможности поспособствовать в отдельных случаях улаживанию братовых проблем, но скоро родственный запал его иссяк, и он целиком перешел на сторону атакующую — насмешную и беспощадную. Поначалу он думал, что отношение его к брату не будет зависеть от каких-то там школьных насмешек и дурацких прозвищ, дома они всегда братья: он — старший, Ванька — младший, он, Леха, — защитник и родня. Ванька, что есть — то есть, по остатку, слабая сторона, но все ж родная кровь, как ни крути…
Но со временем образ вечно ущемленного ребятенка, а затем и подростка плавно перетек из кирпичных школьных стен обратно, в домашние, ограниченные бревенчатым пятистенком Миньки Силкина и его семьи, и уже здесь, дома, Ванька постепенно, из года в год, и снова не без легкой Лехиной руки, стал тоже превращаться в Иванушку-дурачка, ущербного зассыху да заику — вечного малолетку. Возникшим изменениям в отношениях с собственным сыном Минька особого значения не придавал, впрочем, и не замечал их вовсе — не до того было. Колхозу-кормильцу наступал полный шиндец, и надо было думать, как выживать в новой непонятной жизни. Постепенно он привык к мысли о сыне-недоделке, и ему стало казаться, что так было всегда, с самого Ванькиного рождения. И поэтому тем родней и понятней с каждым годом становился ему старший, Леха…
Матери же, единственной в семье Силкиных женщине, хватало дел по дому и двору, хватало настолько, что было не до глупостей: вперед надо накормить, прибрать, приготовить, обшить и запасти, все прочее — потом, опосля, сладится само собой, были бы все здоровы. Ну, а что Иванушка-дурачок, так это ничего, не по-злому, не страшно вовсе — все ж не Иван-дурак…
— Сало, считай, последнее, — сообщила за ужином мать. — Почитай, на неделю еще, а там — все, ехать надо в Суворов, запас брать. Да и пшено вышло все, тоже добавлять надо…
Минька почесал затылок и произнес задумчиво:
— Ну, мы и жре-е-ем… До ноябрьских этот раз не дотянули даже. Где они, деньги-то?
Неожиданное для Силкиных предложение внес сообразительный Леха:
— Слышь, отец, а чего мы кабана-то не заведем? Своего. Возьмем дохлого какого сейчас, кило на три, через год-полтора заколем и с салом будем весь год, а мясо на продажу пустим, городским. Сейчас на мясо, говорят, цена…
Минька замер с вилкой у рта и уважительно посмотрел на сына. Такой простой и понятный жизненный расклад никогда до этого не приходил в голову водителя колесного трактора типа «Беларусь».
— Слышь, мать, чего дети-то надумали, а? — Он довольно посмотрел в Лехину сторону. — Свое сало. А ты говоришь… — Он явно разволновался. — А чего — амбар есть, закуть отгородить — раз плюнуть, кормить — картохами вареными, одного кабана продержать — всегда хватит…
— И брюкву… — добавил продвинутый Леха, — брюкву с неудобий натаскать можно, там недобор остался — городские-то больше не ездиют, так оно там все одно пропадает…
Мать испуганно улыбнулась и спрятала глаза.
— Все, мать, решено! Завтра же и едем…
Ванька, который по обыкновению молчал все время, тут робко подал голос:
— И меня возьмите. П-п-пож-ж-жалуйста… — Он умоляюще посмотрел на отца.
— Ладно, чего там. Все поедем, и ты тоже… — Настроение у Миньки было отличное. — Эх, сынок, сынок, — мечтательно изрек он в воздух, глядя перед собой, — тебе не в армию надо бы, а на хозяйстве оставаться. С такой-то головой…
Леха довольно ухмыльнулся…
Когда они добрались до рынка после набитой народом предпраздничной электрички и долгой автобусной тряски по городскому булыжнику, время было уже к вечеру, и вся торговля сворачивалась. Мясной ряд они нашли быстро, да искать особо и не пришлось — огромная свиная туша, распоротая по всей длине, от горла до самого низа, с вывороченным наружу толстым салом, висела на крюке над самой серединой пустого почти торгового ряда. Рубщик-татарин, приобняв тушу, подталкивал ее снизу и пытался приподнять все шестнадцать кабаньих пудов, чтобы скинуть их с высокого крюка.
— Пилят такой, — ругался татарин на неподъемного кабана. — Шайтан твоя маму нехороший…
Последние продавцы уже укладывали непроданный товар и помаленьку оставляли торговые места. Тетка в ватнике заворачивала в марлю трех молочных поросят и одного за другим укладывала их в хозяйственную сумку. Минька подскочил к тетке:
— Нам бы поросенка, гражданочка.
Тетка широко улыбнулась и шустро развернула обратно крайнего сверху.
— Ну-ка! Глянь-ка! — Она звонко шлепнула поросенка по розовому окорочку. — Глянь, какой! Чисто хлебнай, на молоке да обрате рос. Обожресси! Двоих возьмешь — сильно уступлю.
— Нам ж-ж-живого надо, т-т-тетенька, — попросил ее Ванька. — Ж-ж-живой есть у вас?
Леха удивленно посмотрел на брата — по такому неответственному поводу младшего можно было заставить говорить только под пыткой. Тетка разочарованно кинула поросенка назад в сумку.
— Так и говорите, чего надоть. А то чего говорят… А живые вроде кончились, вон там были, с краю, у мужика…