…И сразу же, как только до места сбора наших однополчан через толпу праздничную пробился, то увидел его. Увидел его, родного, доброго моего человека, голубчика любезного, светлую душу, горячее сердце, спасителя моего боевого, заряжающего с моего расчета, Ваську Шебалдина, мать его в душу, Василия, не знаю по отчеству как, живого и невредимого, в гимнастерке той поры, в пилотке армейской, в сапогах, черной ваксой сияющих, с Красной Звездой, как у меня, на груди и с медалькой там же «За отвагу» — Господи мой Боже, голубоглазый ты ж мой — перемой тебя так! И заорал я тогда, задохнувшись слезами, как увидал, перекрыв своим криком артиллерийский салют — как никогда не орал, ни в жизни своей, ни на сцене, нигде. Васенька-а-а-а!!! Шебалди-и-и-ин!!! Сыно-о-о-ок!!! Я это, я-я-я!!! Бу-у-уль! Бу-у-уль! Помнишь? Лейтенант твой, Буль Юра, Буль, бычья фамилия!!! Я к этой сцене потом не раз еще возвращался, не один раз, уже с нижней орбиты ее неоднократно перематывал, и все никак насмотреться не мог ею, насытиться. А Василий глаза удивленно на меня так направил, но навстречу не кинулся и, странное дело, обниматься не полез, а вроде бы смутился даже несколько, но сомнения в том, что узнал, у меня не было — абсолютно осмысленно он образ и факт идентифицировал. Теперь уже я растерялся, но тут же понял, что виной тому артистизм мой народный, шут его побери, знаменитость в День Победы совершенно в этом месте неуместная. И тогда я сделал два шага навстречу спасителю, положил ему руки на плечи и, не отрывая взгляда от родных этих глаз, внятно так и доходчиво сказал, чеканя каждое слово, что, мол, это я, командир твой бывший, лейтенант Юрий Буль, а не народный артист с одноименной бычьей фамилией, ага? Ага, ответил мне заряжающий, ну а кто ж еще-то, Юрий Зиновьевич, как не вы? Василий, продолжил я, все еще находясь в легком недоумении от происходящего и пытаясь нащупать верную лоцию, чтобы развернуть паром обратно, в нужное нам обоим русло, мы не виделись с тобой знаешь сколько лет? Сколько Победе, плюс два года, ты понял? Шутите, Юрий Зиновьич, не понял тогда Шебалдин, да мы ж позавчера только на прогоне вместе вашу цигарку притушили, а после вы с главным кушать пошли в буфет, а он сказал еще, что пиво не того фасона, потому что пеностойкости не отвечает по высоте, помните? Я ж пожарный всю жизнь, как-никак, я про пену все знаю, даже про пивную, хоть и не тушат такой, а пьют, пока книзу не оползла, чтоб успеть. И так вы мне шестнадцатый уж годок папироску свою подаете. А чего?
В этот момент первый раз внутри гимнастерки трехнулось. За жизнь прожитую — впервые. Потому что позор мой был столь нечеловеческой силы и такого могучего внутреннего наполнения, что совладать с ним, по всей вероятности, в тот момент не смогло даже бычье мое знаменитое сердце, предмет гордости моей и зависти людской. Господи… произнес я тогда же, как услышал и понял, что произошло, Господи мой Боже…
Не буду рассказывать, как меня панихидили, как на Новодевичье укладывали, как звенели потом по-всякому на всю страну. Скажу лишь, что точно причину смерти своей знаю. Я, народный артист, лауреат, любимец и ветеран, умер на следующий день после Победы от стыда и острой недостаточности собственного сердца, сильного по-бычьи и недостаточного по-человечьи. Я умер, а Василий Шебалдин, театральный пожарный, жив, слава обоим Спасителям.
И когда я порой собираюсь к себе обратно, с нижней орбиты, домой, то всегда шепчу ему на прощанье, как заведенный шепчу уже, что, мол, помогай тебе Бог, друг мой Василий Шебалдин — по отчеству так и не знаю тебя как…