— Именно поэтому, как говорит падре, порядочные семьи должны больше чем когда-либо держаться вместе.
Эти дамы — числом четырнадцать — собираются по четвергам в послеобеденное время, чтобы вышивать салфетки, скатерти и подушечки, которые затем преподносятся священнику. Место собраний каждую неделю меняется. Все эти дамы из житейских соображений поддерживают отношения с женами людей, разбогатевших в Революцию. Только вот эти часы по четвергам посвящаются общению в интимном кругу старых знакомых. Семья самого недавнего происхождения выдвинулась при Порфирио. Самая древняя не без благодарности вспоминает своего основателя, получившего энкомьенду[55]в колонии. Асунсьон Себальос де Балькарсель — рудники и коммерция — занимает вполне почетное среднее место, достигнутое выдающимся трудолюбием.
— Говорят, что в Мехико прислуга невозможно дорогая.
— Моя невестка платит кухарке двести песо в месяц.
— Немыслимо!
— А ты помнишь молодого Регулеса, сына коммерсанта? Так вот, когда я недавно ездила в Мехико на рождественские праздники, я к нему зашла, и его жена сказала, что они только на прислугу тратят три тысячи песо.
— В год?
— Как бы не так! В месяц, в один месяц.
— Ого! Потише, чтоб не услышала твоя служанка. К счастью, здесь они пока смирные. А говорят, что в Мехико…
— И подумай, молодежь стремится в Мехико искать счастья. А я всегда говорю — таких удобств, как в Гуанахуато, нигде не найдешь. Как приятно основать семью в месте, где все тебя знают и где есть истинные друзья.
Усевшись в кружок, дамы вышивают. Гостиная каждую неделю другая, но все они в основном одинаковы: продолговатая комната, балконы с решетками, кресла с высокими спинками и вязаными салфеточками на подлокотниках, высокий стол с мраморной столешницей, бронзовые статуэтки — крылатые Победы, босоногие испанские крестьянки, Данте и Беатриче. Люстра побогаче или попроще. Служанка с косами и в фартучке.
— Какие у тебя планы насчет племянника, Асунсьон?
— Ах, что ты, ведь он только заканчивает школу второй ступени.
— Сколько ему лет?
— Недавно исполнилось пятнадцать.
— Очень красивый мальчик. Я его как-то встретила на улице.
— Да, красивый, хвала господу.
— …но право, друзей ты подбираешь ему очень странных.
— Друзей?
— Вот именно. Сама видела, вроде бы индеец, лохматый, настоящий бродяжка. Ходят в обнимку, что уж тут говорить!
— Клянусь тебе, Паскуалина, я ничего об этом не знаю. Наверно, школьный товарищ.
— Я просто говорю, чтобы поставить тебя в известность. Ведь мальчики не умеют выбирать друзей. А дурной друг — это для ребенка погибель.
— Мои-то сыновья без конца приглашают Хайме, но он ни разу не соизволил…
— Какой-то он у вас замкнутый, правда?
— А ты помнишь, как он был на детском балу?
— Как же не помнить! Вообще чудо из чудес, чтобы этот мальчик куда-то пошел. Весь Гуанахуато об этом говорит.
— Ты не представляешь себе, Асунсьон, какую скуку он там нагнал на всех. Вздумалось ему рассуждать о каких-то редких книгах, да еще с таким важным видом, а потом заявил всем, что они, мол, полные невежды и пустоголовые и бог весть что еще.
— Право же, все говорят, что он настоящий бирюк.
— Бог даст, со временем это пройдет.
— А религиозные обязанности он исполняет?
— Ну как же! Ты ведь знаешь, мой муж в этом отношении очень строг.
— А к кому ты его посылаешь исповедоваться?
— Прежде он ходил к падре Лансагорте, но теперь я ему разрешила исповедоваться у священника Обрегона, к которому ходят почти все его товарищи.
— Да нет, я просто говорю тебе это, потому что сын Рефухио, моей племянницы, пришел недавно из школы сам не свой. Вообрази, посреди урока Хайме встал и заявил, что все мы, католики… Нет, это ужасно. Мне даже повторить стыдно.
— Говори же, говори.
— Асунсьон отвечает за моральное воспитание мальчика. Говори все. Она должна знать.
— Что все мы, католики, — лицемеры.
— О!
— Господи боже, Пресентасьон! Кто ему внушил эти идеи?
— То-то я и говорю. Дурное общество.
— И дурные книги.
— Почему ты не запишешь его в Католическое Действие? Когда мои сыновья были в его возрасте, это очень помогло в их воспитании.
— Мальчики нуждаются в духовном руководстве.
— Вот так и бывает — сперва водятся с гадкими мальчишками, читают запрещенные книги, а потом связываются с женщинами и кончают бунтовскими идеями.
— Ты же знаешь, сын Луисы Ортега коммунистом сделался.
— О боже!
— А все потому, что его восемнадцати лет отправили учиться в Мехико. Вот и результат, любуйтесь.
— Вспомни, Асунсьон, как воспитывали наших братьев.
— Да, ты права.
— Ну, уж если начистоту, Асунсьон, так твой брат — далеко не образец. Прости, конечно, за откровенность, но на то мы и друзья…
— Ради бога, Паскуалина! Для меня самой он — наказанье божье.
— И как он мог жениться на этой женщине!
— Вот-вот, яблоко от яблони недалеко падает.
— Хайме не знает своей матери. Его воспитали мы.
— Ах, милая моя, дурная кровь передается по наследству.
— Либрада, включи свет! Не хотите ли выпить прохладительного?
Солнце заходит, пальцы быстро и уверенно шевелятся над шитьем. Платья на всех дамах нарочито чуть старомодные. Лица бледные, с восковым оттенком. Все вышивают, плотно сдвинув колени.
Какое противоречивое, тайное чувство охватывает Асунсьон, когда падре Лансагорта, прибегая к двусмысленным эвфемизмам и формулам священного долга, рассказывает, ей о своей беседе с Хайме! Когда же священник, за которым тянется его тень голодного пса, уходит, женщина твердит про себя бессмысленную фразу: «Хоть бы мой мальчик никогда не вырос…» — и, спохватившись, что в словах этих нет смысла, чувствует глубокую и постыдную радость. Она пытается увидеть в зеркало какой-либо внешний признак этих своих чувств, а в лице мальчика — признаки его зрелости; она следит за каждым шагом Хайме, удваивает нежность. Вот она, раздвинув портьеру, выглянула на балкон: Хайме и Родольфо Себальос вышли из дому и направляются к центру Гуанахуато. Бледная, как луна за темными завесами, Асунсьон решает ничего не говорить мужу. Она не повторит ему слов священника. Не расскажет о все более редких встречах отца и сына. Не упомянет имени Хуана Мануэля Лоренсо, бедного студента, ставшего лучшим другом Хайме. Не заикнется о книгах, которые мальчик контрабандой приносит в дом. Как никогда прежде, она чувствует себя женщиной: она хочет предоставить событиям идти своим чередом вплоть до естественной развязки. Она не хочет ничего предугадывать. Не хочет связать факты единой мыслью. Стоя за портьерой, она видит, как удаляются отец и сын, и глаза ее туманит волнение, борьба противоречивых чувств.