Адажио
Вокруг базарной площади Пилареса сгрудились домишки – сгорбленные, ветхие, дряхлые. Клонясь к земле под тяжестью лет, они, чтобы не упасть, опираются на столбы галереи. Можно подумать, будто здесь, на площади, собрались позлословить скрюченные ревматизмом старухи с костылями и палками. В этой компании старых сплетниц обсуждаются все городские слухи и россказни, базарная площадь – своего рода исторический архив всей истории Пилареса. Семейные тайны каждого дома известны здесь до мельчайших подробностей. Здесь досконально знают все: и самые свежие новости, только что совершившиеся, и едва назревающие, и даже давно прошедшие события, которым уже и счет потерян. Здесь ничего не исчезает бесследно, ничто не забывается. Поток времени, остановившийся в этом тесном пространстве, как в заводи, – это сама история, живая неписаная традиция, передающаяся из уст в уста и перетекающая из поколения в поколение. Во всем городе нет ни одного дома, тайны которого не были бы известны этим любопытным старухам, нет ни одного секрета, который бы они не разузнали, не обсудили, не истолковали. Всякая, даже и самая интимная семейная тайна, просочившись через кухню, попадает прямехонько на рынок. Одна из этих лачужек, похоже, окривела: ее первое окно, словно выбитый глаз, прикрыто зеленой шторой, как повязкой, скрывающей бельмо на глазу, а второе искрится злорадным весельем, отражая луч закатного солнца. Рот этой хибарки – ее единственный балкон – кривится в лукавой ухмылке, пережевывая очередную пикантную новость. Вторая лачужка-старушка, уже равнодушная к мирским пакостям в силу своего почтенного возраста и пережитых разочарований, презрительно пожимает плечами. Третья в порыве возмущения вздымает к небу тощие закопченные руки двух печных труб. А остальные согбенные старухи, потешно гримасничая, исподтишка ухмыляются от удовольствия. В середине площади бьет городской фонтан, чье непрерывное бормотание – словно воплощение самих сплетен, неистощимых, неиссякаемых… Чистая вода вытекает из разинутой пасти гранитного дракона и, переливаясь через край фонтана, растекается – теперь уже мутная и грязная – по мостовой, среди камней и мусора.
Но даже и этому достопочтенному обществу, для которого нет ничего тайного, удалось наскрести лишь скупые и весьма недостоверные сведения о житии и чудесах Хуана-Тигра.
На базарной площади, в глубине галереи, прячутся тесные и узкие магазинчики. В основном здесь торгуют каталонскими тканями, а также крупами, мясом, изделиями из кожи, свечами и прочими мелочами в розницу. Почти всегда эти лавочки погружены в покой и безмолвие, напоминая черные и пока еще пустые ниши в кладбищенской стене. И только в базарные дни, по четвергам и воскресеньям, с самого раннего утра площадь закипает и начинает бурлить. В глазах рябит от разноцветных ларьков и прилавков, покрытых пестрыми, как фасоль, парусиновыми навесами, – чем не походный лагерь или морская флотилия, плывущая на всех парусах?
Прилавок Хуана-Тигра заметно отличался от всех прочих: располагался он не в середине площади, а в углу, между двумя квадратными столбами из гранита, и был наполовину скрыт сводами галереи. Это его постоянное место в любое время дня и года. Вместо парусинового навеса, как у других ларьков, прилавок Хуана-Тигра был покрыт чем-то вроде крыши экипажа, обрамленной тремя огромными зонтами со спицами из китового уса, бронзовыми наконечниками и роговыми ручками. Один зонт был темно-фиолетовым, как флаг Кастилии, а два других – красный и желтый – напоминали о расцветке государственного флага. Трудно сказать, чем определялся выбор этих цветов, – то ли это было делом случая, то ли было свидетельством патриотических чувств хозяина лавочки. А за зонтами, окружая прилавок по периметру ломаной линией бастиона, выстроилась целая батарея огромных корзин, набитых до отказа зерновыми и бобовыми: здесь и бобы из Фуэнтесауко,[1]и чечевица из Мексики, здесь и фасоль из Барко[2]… Здесь же и кукуруза – и отечественная, и привозная, аргентинская. Здесь и горох, и сушеные каштаны, и лесные орехи, и бочка с селедками, плотно уложенными полукругом наподобие раскрытого веера из потускневшего серебра с позолотой. Рядом возвышается гора ящиков, приспособленных под полки для зачитанных книжек, и маленький комод со множеством выдвижных ящичков и доской для письма, на которой стоит синяя керамическая чернильница, как в монастырском скриптории, из которой, наподобие свежих всходов, победно торчат два зеленых гусиных пера. И, наконец, к одному из зонтов прикреплен большой лист, на котором написано следующее:
Хуан-Тигр.
Писарь и лекарь.
Пишем письма и записки за крестьянок и служанок, у кого женихи или родственники на Кубе или в Америке. Прошения и завещания. Обмен валюты. Продажа векселей. Книги по дешевке. Романы напрокат. Няньки на выбор. Лучшие в мире кормилицы. Мастера своего дела. Молоко гарантируем. Врач-гомеопат. Бесплатные консультации, дешевые лекарства. Настои, вытяжки и снадобья собственного изготовления. Советы, как принимать слабительное и пускать кровь. Четыре медяка за совет. Дешевле некуда.
Неграмотные пусть спросят у Хуана-Тигра, что здесь написано.
Своей одеждой Хуан-Тигр напоминал и мастерового – рубашка без галстука и желтая байковая безрукавка, которая выглядывает из-под клетчатого жилета из шотландки, – и местного крестьянина – короткие шерстяные штаны, черные суконные гамаши на пуговицах от щиколотки до подколенка, чулки из грубой шерсти и выкрашенные в аметистовый цвет сабо из бука с костяными вставками. Хуан-Тигр всегда ходил с непокрытой головой, и грива густых, как шерсть, седеющих волос почти закрывала его лоб и уши, напоминая лохматую пастушью шапку из овчины. Разговаривая, он быстро и ритмично то поднимал, то хмурил брови, и тогда вся эта здоровенная шапка приходила в движение, скользя, как намасленная, взад и вперед по его огромной и круглой, как шар, голове. А иногда во время разговора у него шевелились еще и уши, а тощая морщинистая шея, коричневая от загара и задубевшая от ветра, то вытягивалась вверх, удлиняясь на целую пядь, то словно исчезала между ключицами, когда Хуан-Тигр пожимал плечами.
Лицо Хуана-Тигра, имевшее всегда на редкость решительное и по-своему надменное выражение, было квадратным, грубоватой выделки, монгольского типа, с выступающими скулами. Глаза – как у дикой кошки, а висячие усы, густые и блестящие, казались будто выточенными из черного дерева. Кожа Хуана-Тигра – коричневато-желтая, упругая и лощеная – напоминала вычищенную до блеска медь. Когда им овладевало какое-нибудь сильное чувство или его охватывал приступ ярости, цвет его сурового лица менялся с медного на бронзовый, а потом становился зеленым, как если бы на него внезапно плеснули кислотой раздражения. Своим грубоватым и простодушным лицом Хуан-Тигр несколько напоминал Аттилу. И сходство это заметил племянник Хуана Колас,[3]который жил в его доме. Дядя оплачивал учебу Коласа и мечтал вывести его в люди. Изучая в школе всемирную историю, Колас однажды показал своему дяде картинку из учебника, на которой был изображен Аттила в огромном шлеме с двумя страшным рогами буйвола или с чем-то в этом роде. И тогда с мальчишеским простодушием Колас сказал Хуану-Тигру: