— Когда вы убегали из Америки в Россию? — четко спросила чернявая. Он обрадованно кивнул.
— Вот-вот… да-да… А ты… а ты правда Люба Башкирцева?.. Это ведь ты?.. Я хлопал тебе… в порту… я кричал тебе: браво!.. Русская девка всех ниггеров за пояс заткнула!..
Алла смотрела на него все так же, широко открытыми глазами, не мигая. «Как кукла», - подумал он.
— Да, — кивнула она. — Да, я Люба Башкирцева. Ты угадал. И мы сейчас пойдем к тебе. Как ты хочешь.
Он долго возился с ключом. Забухшая дверь с трудом поддалась. Великий художник Канат Ахметов жил, существовал, прозябал в подвале неподалеку от Казанского вокзала, в Рязанском переулке. Она переступила порог и чуть не упала — вниз сразу же, за порогом, обрушивались три крутых ступеньки, а свет Ахметов не успел зажечь. Он вцепился в ее локоть и удержал ее.
— Ножку не сломала, примадонна?.. Вот и ладненько!.. Проходи… Дай шубочку сниму, поухаживаю за тобой, повешу… М-м-м, какая шубочка… Любочка… У меня, в моем логове — сама Любочка!.. Баш-кир-це-ва… Да ведь и я тоже не лыком шит, а, Любашечка?.. Выпьем… закусим… Закусочку взяла из ресторана?.. «Парадиз» он и есть «Парадиз»…
Он зажег свет. Тусклая лампа под потолком. Как он работает здесь при таком тусклом свете? Алла огляделась. Да, логово. Логово волка. Старый волк лежит на холодном полу и рычит, есть хочет. И пить. Напиться, чтобы заглушить скорбь. Он узнал ее, сказал он. Беловолк сделал из нее копию Любы. Теперь ее все узнают на улицах. Хорошо, она ездит в машине.
— Машина у тебя классная, — пробормотал он. — У меня тоже раньше была… там, в Нью-Йорке. Я разбил ее в пух. Ну?.. Нравится у меня?..
НРАВИТСЯ. Какое слово. Алла проглотила слюну. Облизнула сухие губы. Огляделась. Подобралась вся, сжалась в комок.
Ей не могло здесь НРАВИТЬСЯ.
Она попала в ад.
Грязное и нищее жилище не могло испугать ее — она за всю свою маленькую жизнь навидалась таких жилищ выше крыши. Со всех сторон ее обступали Чудовищные Вещи. Такие, каких она никогда не видывала — и не могла бы увидеть нигде. Кроме как здесь. В мастерской в прошлом знаменитого, а ныне забытого, спившегося, проспиртованного до костей, нищего художника Каната Ахметова.
Прямо на нее глядела голова Медузы Горгоны. Она была сделана из настоящего черепа. Вместо волос-змей Ахметов приклеил к голому черепу Горгоны портняжные метры. Они свисали до полу, шевелились на сквозняке — хозяин не закрыл форточку, холод гулял по каморке. Зубы Горгоны скалились, пустые глазницы черно смотрели на Аллу. Огромная скульптура из двух стульев, водруженных друг на друга, увенчивалась глиняной тыквой и разбитым ночным горшком, из которого выползали — она вздрогнула, попятилась, взяла себя в руки — черные тараканы. Как настоящие, черт возьми, да они же картонные… из папье-маше… искусно крашеные. Нет, настоящие! Только мертвые… высушенные… наклеенные на дерево, на дерматин…
Господи, что это?! Виселица. Зачем он сделал здесь виселицу?! Что помнит душа человека о прошлых жизнях, о тысячах умерших, погибших насильственной смертью, об убитых на сотнях войн, о казненных? Он сделал виселицу… Боже, он совсем спятил… из ручки старого пылесоса… и петлю стащил — срезал?.. — из салона автобуса… Господи, помоги, да он же сумасшедший… И она приплелась сюда, к нему… Зачем?.. Ей захотелось развлечься?.. Отдохнуть от Беловолка?.. От вечной муштры?.. От Игната, под которого надо было ложиться и ложиться бесконечно, чтобы он тоже не выболтал миру ее тайну, шитую белыми нитками?.. От мыслей о Тюльпане?.. От чувства обреченности, что охватывало ее, едва она вспоминала об этой сволочи, о Павле Горбушко, и о том, что у нее осталось так немного времени?.. Так мало времени, чтобы…
На этой виселице он повесит ее. Напьется, упьется в хлам, озвереет, обезумеет и повесит. И она будет качаться в троллейбусной петле, пьяная, с высунутым изо рта языком, с посинелой мордой, никакая не Любка, а просто Сычиха из Красноярска, пьяная после ночи с вокзальным обходчиком. Так все глупо кончится. Весь твой светский блеск, вся поддельная мишура.
Она шагнула вперед — и под ноги ей выстрелил сноп металлического, жесткого света.
Чтобы не упасть, она отшатнулась назад и схватилась рукой за спинку колченогого стула. Стул закачался, тоже как пьяный, поехал под тяжестью ее тела, ножка стула подломилась, и Алла упала — шумно, позорно, вместе со стулом, а Ахметов стоял и улыбался бессмысленно.
— Ну что же ты, крошка, — сказал он заплетающимся языком, — что же ты… ну поднимись… ну я сейчас…
Он протянул ей руку. Она оттолкнула ее. Встала сама. Отряхнула платье. Старалсь не смотреть в ту сторону, на пол, себе под ноги, откуда в нее ударил снизу этот странный, жестоко-ослепительный свет. Она даже не спрашивала себя, что это. Она знала — это сделал он. Еще будет время посмотреть. Еще будет время спросить. Если, конечно, они не слишком крепко надерутся к утру. Позвонить Беловолку? Сотовый в сумочке. Лень. Потом. Когда ты не будешь лыко вязать?.. Все равно потом. Сейчас нельзя. Я гостья. Я в его личном Эрмитаже, в его бедняцкой сумасшедшей Третьяковке. Когда я падала, подумала она, моя черная юбка задралась, и он увидел мои ноги. Он сейчас будет вожделеть меня. Он начнет приставать ко мне. Все эти разговоры кончатся одним — тем, что ей так отлично известно. Зачем она сюда явилась?! Какого дьявола?!
— Любочка, голубочка…
— Я тебе не голубочка. Это все твои поделки? — Она обвела подвал рукой.
— А то чьи же! — Он выпятил под грязной рубахой тощую грудь. — Ахметов и без красок художник. Классные инсталляции?.. у, конфетки… первое место на Биеннале в Гран-Пале, золотая медаль…
— Что такое… инсталляции?.. — Ее голос внезапно сел, охрип. — Ин… что?..
Она впервые слышала это слово. Оно пугало ее. Так же, как все, что тут обступало ее со всех сторон.
— Ух ты, ах ты, она не знает… Ну, разгляди получше!.. И садись. Да садись ты, не бойся!.. Любка… — Она вспомнила, как Беловолк сказал когда-то, вспоминая о Любиной карьере там, в Америке: «А была рыжая Любка Фейгельман, красно-рыжая, как и ты». — Кто бы мог подумать, что у старика Ахметова, в его вертепе, в его берлоге…
Она искоса глянула на него. «Ты совсем не старик, — подумала она отчего-то зло. — Тебе от силы пятьдесят… а то и меньше. Алкоголики рано старятся. Тебя бы отмыть, почистить. И чтобы ты не пил водку хоть дня три, четыре».
— Где ты берешь деньги на водку? — спросила она, осторожно садясь на стул, такой же колченогий, как тот, сломавшийся.
— Да где угодно… где угодно. — Он засуетился, нашаривая посуду в распахнутом старом буфете. — Где угодно, видишь ли.
— Крадешь, что ли? — Она была не особенно деликатна.
Он тоскливо покосился на нее, прижимая к груди две битых фаянсовых чашки. Раскосый глаз загорелся тусклым светом, как лампа под потолком. Она пожалела, что вызвала в нем печаль. Чего доброго, еще заплачет.
— Я продаю работы.