– Жень, принеси магнитофон.
– У тебя какая музыка? – спросил Валерий Иванович, пока подросток рылся в кассетах. – Что-нибудь есть лиричное, Шарль Азнавур, например?
– Не знаю. Вот есть «Несчастный случай».
Он поставил «Несчастный случай». Валерий Иванович с матерью, церемонно поднявшись от стола, протанцевали медленный танец под «Ночной ларек», а когда звуки смолкли, Валерий Иванович спросил: «Свет, ты не будешь против, если я приглашу твою дочь на танец?». «Что ты меня спрашиваешь, Валер, – отвечала мать. – Она взрослый человек, у нее паспорт есть». «Но она еще не имеет права избирать и быть избранной? – осведомился Валерий Иванович. – Значит, это ограниченная правоспособность. Милая барышня, – с полупоклоном адресовался он к подростку, – не угодно ли вам избрать меня, грешного, на следующий танец».
С потупленным взглядом, разгорающимися щеками и бурно вздымающимися собачками подросток подался навстречу ему. Валерий Иванович, с небольшою улыбкою ободрения, обнял его послушную талию, подросток уткнулся задумчивым лицом ему в грудь, и под песню «48 часов» они совершали лирическое кружение относительно себя, а мать глядела на их тесную пару из-за стола, опершись на ладонь. «Хорошая музыка, – сказал ему на ухо Валерий Иванович. – Мелодичная». «Давайте, Женечка, выпьем за знакомство, – сказал он, когда очарование музыки кончилось. – Вы себе позволяете? Свет, как мы условились, я тебя не спрашиваю». «Не надо бы, – покачала мать головой. – Завтра в школу рано вставать». «Будет тебе. Она взрослая девушка. Видишь, какая она взрослая? И пьет правильно. Только жмуриться надо, когда целуетесь, а когда пьете, не обязательно».
Остальную часть вечера он помнил нечетко, видимо потому, что, вопреки похвалам благожелательного гостя, голова его поплыла от «Монастырской избы», чередовавшейся с кружениями в объятиях, он смеялся над конноспортивными анекдотами Валерия Ивановича, самонадеянно играл с ним в локотки, разливая селедочный соус по скатерти, и порывался показать, как он хорошо играет на ударных и стреляет из пневматики. До постели он, видимо, добрался сам – иначе бы, вероятно, он был раздет в большей степени, чтобы одежда Оксаны, справившейся с разочарованием в любви, дошла до нее в более презентабельном виде – но, во всяком случае, он этого момента не заметил.
Ему снился сон. Будто моется он в ванной, и мочалка ему говорит: «Женя, я полюбила вас навеки и хочу всегда быть с вами. Возьмите меня в край далекий, там я буду мочалкой вам. Не хотите мочалкой – буду на все руки». Он отнекивался, дескать, в краю далеком у меня мочалок – половником черпай, но она настаивала, скользнула ему по пояснице и приросла к копчику, глухо крича оттуда, что она места много не займет, ее можно в штанину заправлять, а ей бытовые неудобства безразличны, лишь бы быть с ним. Потом он встретил завуча, завуч был ему не мил, и он намеревался выразить это жестом и мимикой, но мочалка вдруг начала умильно вилять, и ему, хочешь не хочешь, пришлось изображать теплую привязанность и призыв безобидно порезвиться.
– Вставай, – сказала мать.
Раздирательно зевая, под ненавистные звуки утреннего радио он вышел в ванную, с вялым радушием встретив свое отражение в бюстгальтере. Он чесал во рту зубной щеткой со вкусом сибирского кедра и подумывал освободиться от заночевавших в его составе огненных собачек, с которыми давеча имел такой нежданный успех, тем более что от причиняемой ими тесноты и дискомфорта ему снились удивительные глупости. Он запустил руку в заповедную глубь своего бюстгальтера, мысленно пожелав себе: «Ну, чтоб не в последний раз», и, пошарив, выпростал оттуда грудь. Он посмотрел. Она была круглая, белая, с острым нежно-розовым соском, и, судя по тому, что не улетела вместе с лифчиком, который, расстегнувшись, меланхолически опадал к ногам, как листья осенью, являлась такой же безраздельной собственностью его организма, как и парная к ней, покачивавшаяся левее. Разжевывая с немузыкальным звуком зубную щетку, он смотрел на белые полоски от бретелек, словно он с этим прибором много загорал, и привлек внимание матери, остановившейся в двери с трудноописуемым выражением обычно одинакового лица. «Собачки были китайского производства, я думаю», – сказал он, не зная, стоит ли после этого чистить зубы. «Да нет, наши, – машинально сказала она. – В Кинешме таких делают. Я помню, у них этикетка была на животе. Ты посмотри, там этикетки не осталось?» От обомления он взялся искать, приподнимая и заглядывая, перепачкал себе груди зубной пастой, сказал с остервенением: «На моем бюсте этикеток нет» и полез в ванну отмываться. «Горячую пусти, застудишь», – сказала мать. «Не учи ученого, – отвечал он. – Закрой дверь». «Что за тон! – кричала она снаружи. – Как ты себе позволяешь говорить с матерью!»
Он влез в цивильное, бросив лифчик на стиральной машине – мать закрылась у себя – и выбежал из дому.
«Здорово, Ящур. Ну как, сходил вчера? Все ничего? А фильм как? Нам по волейболу первое место дали. Будешь получать за команду, книжку подарят. После четвертого урока сбор в спортзале. Поесть некогда».
Покамест завуч говорил гулко отдававшиеся слова, а подросток, стараясь не дышать грудью, с переходящим бронзовым вымпелом в руках стоял перед коллективом, представляя его спортивную славу, два порочных четвероклассника, вырвавшиеся из развернутого сравнения с полиэтиленовым пакетом, бежали один за другим с ведром воды. Им приказано было вымыть класс, но, далекие от ответственности, они сначала использовали швабру не по назначению, а теперь утилизовали ведро. С радостными воплями, символизирующими роль масс в истории, они ворвались в спортзал; тот, кто был угрожаемым, юркнул в женскую раздевалку, тот, кому выпало угрожать, споткнулся, и вода из застопоренного ведра, по социальной инерции продолжая движение, красивой блистающей кривизной протянулась в воздухе вдоль безлюдного козла и в полной мере выпала на долю подростка. Общий вздох потряс помещение, подросток молча снял пиджак и, в насквозь мокрой белой рубашке, придававшей ему сходство с Венерой Милосской, комплектно пришедшей на офисное собеседование, вышел из зала с бронзовым вымпелом в руках.
Потом его вызвал классный руководитель.
– Женя, нам с тобой надо серьезно поговорить, – сказала она с озабоченным выражением. – Женя, что с тобой происходит? В твоем возрасте, когда каждый человек решает для себя, кем ему быть, когда происходит какое-то становление, я не вижу в тебе понимания того, что ты скоро выйдешь из школы во взрослую жизнь. К учебе ты стал очень прохладно относиться, учителя жалуются, вот химия… Я сколько раз говорила тебе: подтяни! Но ты разве реагировал? Женя, скажи мне, ты реагировал разве? Я вынуждена была приглашать Светлану Ивановну, чтобы она как-то на тебя воздействовала… Но когда у тебя, извини меня за прямое выражение, грудь… тут уж говорить тебе «подтяни» совсем бессмысленно… Что это, Женя? Конечно, в наше время вы гораздо свободней, чем мы были в свое время, но ведь и свобода должна иметь какие-то пределы, не надо понимать ее извращенно, что, мол, я что хочу, то и делаю. Нет, Женя, это не свобода! Это совершенно другое! А когда тебя награждают перед всем классом, Николай Васильевич говорит речь, а у тебя в этот торжественный момент грудь, то значит, ты хочешь продемонстрировать ну просто наплевательское отношение к школе, я не знаю, как-то унизить людей, которые для тебя же стараются… Женя, подумай, что и кому ты хочешь продемонстрировать! Ты же умный мальчик, подумай серьезно, куда ты идешь!