— Садитесь, я вас подвезу, — предложил он.
— Не стоит. Идите к своим друзьям. Они вас ждут.
— Сомневаюсь, что они вообще заметят мое отсутствие.
— Тогда зачем вы их приглашали?
— Не знаю. Так принято…
— В вашем кругу? — добавила Галя с усмешкой.
— Садитесь. Мне неудобно вести машину и разговаривать с вами. Ей-богу, если я во что-нибудь врежусь, в этом будете виноваты вы.
— Не имею привычки садиться в машину, управляемую пьяным человеком.
— Я не пил. Так, пару коктейлей. Садитесь же!
Она остановилась на мгновение, словно оценивая его способность к вождению, потом все же села на переднее сиденье.
В машине было тепло и уютно. Из динамиков тихонько лилась музыка.
— Куда прикажете, барышня? — довольно улыбнулся он.
— На Ивантеевскую.
— На Ивантеевскую так на Ивантеевскую. Вы живете с родителями?
— А что, разве Оксана вам не выдала всю подноготную обо мне?
— Вот, опять вы когти на мне точите!
— Хорошо, я еще раз извиняюсь, — произнесла Галя холодно.
— Не извиняйтесь. Тем более, что я уже начинаю привыкать.
— Не надо.
— Что не надо? — удивленно взглянул Юра на нее.
— Привыкать не надо. Отвыкать от чего-то всегда тяжело.
— Вы всегда такая?
— Какая?
— Ну, колючая.
— Зачем же вы меня везете, если я колючая?
— Ежики тоже бывают колючие, но под колючками у них нежный меховой животик и забавный черный нос.
— Я вас сейчас стукну, — пообещала Галя.
— Помилуйте, за что же? — рассмеялся он.
— За животик и нос. Ваши намеки меня нервируют. Они мне кажутся оскорбительными. А за оскорбления девушки моего круга обычно дают парням по башке, — пояснила она, с ужасом понимая, что ее устами говорит вино, которого она не пила уже лет сто.
— Я же не имел в виду ничего дурного! К тому же у меня сегодня день рождения, и я веду машину. Не станете же вы бить именинника прямо за рулем?
— Нет, не стану. Но когда мы приедем, я вас обязательно стукну. Я могу. Последний раз я чуть не разбила машину одному типу.
— А он в чем провинился?
— Не ваше дело.
— Ладно, вопросов больше нет. Если вам станет легче от того, что вы меня стукнете…
— Сомневаюсь, что мне станет легче. Марать руки о такого напыщенного типа, вроде вас, не слишком большое удовольствие.
— Бац! Еще один удар, и от меня останется мокрое место. Вам и мараться не придется. Могу я перед своей моральной смертью задать вам вопрос? Так сказать, последняя воля смертника. Что вам во мне не нравится? Я этого не понимаю. Я вроде не урод. Прикид у меня от лучших Домов моды. Изо рта, кажется, не пахнет. Тачка — десять штук на всю Москву. Что такое? Что я делаю не так?
— Удивляетесь, что я не стелюсь под вас белой скатертью?
— Ну, это слишком грубо…
— А я, как человек не вашего круга, предпочитаю называть вещи своими именами. Вы хотите знать, и я вам скажу, Юра. Простите, но меня воротит от таких, как вы. Можете считать это пролетарской ненавистью. Вы утыкали себя красивыми перьями, выучили нехитрые песенки, расселись на веточки и самозабвенно чирикаете на все лады, воображая себя райскими птицами. Вы просто непробиваемо уверены в своей неотразимости, в правильности своего мира. Вы обольщаете друг друга лживыми песнями, стонете от проблем, не стоящих и выеденного яйца. Что вы делаете не так? Даже если бы я сказала, что вы делаете не так, вы бы все равно меня не поняли, Юра. Что вы видели в этой жизни, кроме злачной Москвы и канарских отелей? Что вы знаете об этой жизни? Даже уложив в свою постель десяток девиц, вы не стали знать жизнь лучше. И следующий десяток вам в этом не поможет. Вы знать не знаете о настоящих страданиях, о настоящей душевной муке. И не только душевной. Остроты чувств ищете, бедненькие. Платите за нее большие деньги. А многие эту остроту получают бесплатно. Помню один старый фильм, в одном из эпизодов которого монголо-татары пируют на огромном помосте, который держат грязные, усталые, больные рабы. Вот вам бы не помешало заглянуть в глаза тех, кто держит этот помост сейчас.
— А, до меня начинает доходить! Вы же с Оксаной работаете в госпитале. Там, кажется, лечатся солдаты из Чечни. И что же я, по-вашему, виноват в том, что их там калечат? Но люди умирают и калечатся и в Африке. Мне что, чувствовать вину и за африканцев?
— Мы с вами говорим на разных языках, Юра. Остановите машину и возвращайтесь к своим гостям. Они, вероятно, уже вспомнили о вас.
— Черт возьми, да что же это такое! Впервые в мой день рождения меня облили с ног до головы грязью, но… но почему-то я чувствую себя виноватым!
— Остановите машину, — снова попросила Галя.
— Нет, погодите! В любом случае, почему вы считаете себя вправе осуждать меня?
— Я вас не осуждала. Я только поставила перед вами зеркало. Всего лишь. И не моя вина, что отражение вам не понравилось. Хотя, возможно, это действительно неудачный день для подобных откровений. Простите. Я не хотела испортить вам праздник.
— Но испортили, — хмуро отозвался Юра. — Вот уж действительно — «Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи».
— Остановите машину…
— Мы уже почти приехали. За поворотом ваша Ивантеевская.
— Я выйду тут, — упрямо повторила Галя.
Она вышла из машины и еще раз сказала в открытое окно:
— Не обижайтесь, Юра. Не обижайтесь… И прощайте.
Чем дальше она уходила, тем острее колола ее совесть.
«Господи! Наговорить такое почти совершенно незнакомому человеку! — думала она. — Несла полный бред! Стыд-то какой! Он пригласил тебя на день рождения, подвез до дома, а ты: «Я вас стукну». Вот ненормальная!»
Галя буквально спиной чувствовала, как он смотрит и смотрит ей вслед, и от этого становилось только хуже. Она прижала сумочку к груди и побежала, только бы избавиться от этого взгляда.
Бабушка, к счастью, давно спала, поэтому Галя была избавлена от утомительных расспросов.
Быстро переодевшись, она юркнула в постель.
Хаотичные мысли стучали в ее голове в такт биению сердца. Ни сосредоточиться, ни забыться. Печаль заволокла сердце. Печаль самого неясного свойства, самого неуловимого происхождения, как и все женские печали, испытываемые помимо всех прочих печалей и горестей. И тогда тайный сумрак застилает глаза. Уж и слезы сами собой текут. И нет, казалось, такой силы, которая бы остановила их. Они сами собой накатывали изнутри, подобно морской волне, омывали соленой горечью душу и изливались в никуда.