Она входит в комнату сто двадцать один.
Гестаповец встает из-за стола, подходит к ней, но наручники не надевает.
Подает ей стул. Говорит:
— Садитесь, пожалуйста.
Она садится.
Гестаповец едва заметно улыбается.
— Теперь мы знаем правду, — говорит он. — Вы ведь еврейка, верно?
Она молчит.
Да, она еврейка. И что теперь? Застрелят. В течение двадцати четырех часов, как евреев в Павяке. Ну и что? Зато не будет больше табуретки. Не будет крюка…
— Пожалуй, с меня хватит, — говорит она по-польски и слышит голос Халины.
Гестаповец не понимает по-польски.
— Я говорю, что вы правы. Я еврейка.
Поразительно. Сияющий гестаповец склоняется к ней, предупредительный, словно вышколенный официант:
— Чаю? Кофе?
Женщина в летнем костюме вносит кофейник, две чашки и блюдо с пирогом. Гестаповец угощает ее и объясняет нормальным, человеческим голосом:
— Если бы вы работали на генерала Андерса, вы были бы нашим врагом. И, разумеется, мы бы вас уничтожили, как уничтожают врага. А раз вы еврейка, вас, разумеется, все равно уничтожат, но не по вашей вине…
Она не совсем понимает, что он хочет сказать.
— Вера предков — не ваша вина, — втолковывает ей гестаповец.
— Не моя вина… Но меня уничтожат… разумеется…
— Таков закон, фрау Мария. Хорошо, что мы во всем разобрались.
— Фрау Изольда, — поправляет она.
— О, какое красивое имя. Изольда… А зачем вы все-таки признались, что вы еврейка?
— Затем, что с меня хватит!
Так говорила Халина, сестра моего мужа. Ее больше нет. А мне больше не придется переживать, что я не успела о ней позаботиться. Мне ни из-за кого больше не придется переживать…
Рассвет. Она лежит на нарах и слышит, как поворачивается в замке ключ. Открывается дверь, на пороге двое надзирателей. Ждут ее. Она встает. Идут медленно, она посередине, они по бокам, отстав на шаг. Спускаются во двор. Это время прогулки, по периметру двора гуськом ходят заключенные. Она сразу узнает мужа: самый высокий, с прямой спиной… Он замечает ее — и поспешно отворачивается. Это понятно, он боится: вдруг она посмотрит… окликнет… как-то его выдаст… Муж прекрасно понимает, куда ее ведут, и хочет, чтобы она прошла побыстрее. Может, даже молится, чтобы все поскорее закончилось… «Туда», — говорит надзиратель и показывает ворота тюрьмы. Они открыты, за ними виден слабый свет. Словно где-то вдалеке горит фонарь. «Туда, — повторяет надзиратель. — Сама дойдешь?»
Она просыпается оттого, что в замке поворачивается ключ. Вскакивает с нар, надзиратель открывает дверь. Нет, он пришел вовсе не за ней. Просто привел новую узницу, только и всего.
Николь
Она представляется:
— Николь. Я француженка, а ты кто?
— Я Изольда, еврейка…
Она говорит это впервые с начала войны. Оказывается, это совсем не трудно, может, потому что слово немецкое — Jüdin. Она проверяет, как это будет звучать по-французски: Juive. И еще, чуть громче: Żydówka, Jüdin, Juive… Хуже всего по-польски — с этим твердым «ж», с «в»…
Николь изучала историю в Сорбонне, работала на фабрике, в Вену приехала вместе с женихом. Их обоих арестовали, жених тоже сидит в «Лизль».
— Зачем ты пошла работать на фабрику? — спрашивает она.
— Как это зачем? Чтобы быть рядом с рабочим классом.
— А зачем вы приехали в Вену?
— Как это зачем? Кто-то ведь должен вести здесь работу.
Язык, которым говорит Николь, для нее внове. Она догадывается, что это язык коммунистов, но сама с коммунисткой разговаривает впервые. Николь ее поражает.
— А твоего жениха могут убить? — спрашивает она.
— Naturellement[22], — отвечает Николь.
— И что тогда?
— Ничего, другие продолжат его дело.
— Я не о деле, я о тебе.
— И я ничего. Я тоже погибну или буду продолжать наше дело без него.
Она рассказывает Николь о гестаповце, который говорил, что она не виновата.
— Если я доживу до конца войны… — говорит она. — Если мой муж доживет… Наши дети не будут погибать ни за что ни про что… Ох, что я такое говорю, — спохватывается она и суеверно сплевывает на пол камеры.
Каждое утро за дверью слышится топот мужских ног: заключенных ведут умываться. Каждое утро возле их камеры кто-то насвистывает французскую песенку. «Это он!» — кричит Николь и радостно бросается к глазку. Шаги затихают вдали, а Николь поет ей всю песенку целиком, со словами.
Послушав Николь, она тоже начинает напевать сентиментальные довоенные шлягеры: «Кому нужна наша любовь? Тебе и мне лишь. Кому вредна наша любовь? Тебе и мне лишь. Кому глаза слезами жжет?..» Допев до «Кого любовь наша убьет?», она от избытка чувств пускает слезу, вытаскивает из-под тюфяка карты и начинает гадать. Ее интересует только одно: судьба червонного короля. Может, он окажется наверху колоды?
Карты сделаны из белых полей «Фолькишер Беобахтер». У надзирателя она попросила булавку, трефы и пики обозначила дырочками — большими и маленькими, а бубны и черви — кровью, проколов для этого палец. Она старательно тасует карты, но, увы, король вечно прячется в середине колоды. Зато вот она сама, червонная дама, — ее ждут перемены. Николь даже знает, какие: приближается Красная Армия, наши советские братья уже в Венгрии, их танки вот-вот двинутся на Вену.
Николь свято верит, что двери камеры скоро распахнутся, и появившиеся на пороге советские братья воскликнут: «Товарищи, вы свободны!» (Николь не знает, как это звучит по-русски, и она ей подсказывает.)
Дверь открывается, надзиратель — тот, что одолжил ей булавку и иногда приносит лишний кусок хлеба, — говорит:
— Собирайся, ты сегодня уезжаешь… Откуда я могу знать куда?
Она прощается с Николь:
— Передай от меня привет советским братьям.
— Bon voyage[23], червонная дама, — отвечает Николь.
И она уходит с надзирателем.
В «Лизль» нет коридоров, на каждом этаже — что-то вроде холла, в который выходят двери камер, и лестничная клетка в центре. Она спускается вниз, в канцелярии ей отдают медальон с Девой Марией и сумочку — ту самую, из «Херсе», цвета кофе с молоком. В ней расческа и бакелитовая пудреница (серебряная осталась у Стефы). Она кладет туда же папильотки из газетной бумаги, карты из газетной бумаги и искусственный зуб. По большому счету, его можно выбросить — гестаповец выбил ей еще два зуба, тоже спереди. Она даже не подобрала их, не было сил, но этот, искусственный, теперь бесполезный, бережно хранит. Надзиратель ждет, пока она упакует свое имущество, и ведет ее к черной машине.