- Ах ты, черт, - ругнулся Наум и тихо засмеялся. - Я то думал, что нас всего двое, что это такой личный разговор. А тут ты - грамотный. Пошел вон. Третий лишний. Я хочу прогуляться - один. Дай ключи от машины.
- Не положено. Я довезу и буду стоять в уголочке. Не положено, господин Чаплинский. У нас криминогенная обстановка.
- Ладно, вези, - Чаплинский хитро сощурил глаза и добавил. Тринадцатая линия. Знаешь? Вот туда и вези.
Они спустились по черной лестнице, прошли через кухню и в маленьком хозяйственном дворике сели в машину. "Хорошо придумано", - решил Наум. "Как для себя сделали. С любовью и безопасностью."
- Ты её знаешь, девицу эту жующую?
- Выясним. К вечеру доложим, - кивнул Максим, сосредоточенно глядя на дорогу. - "Где бы черт побрал эту тринадцатую линию? Сейчас скажу - не знаю, так и выкинет из машины. Придурок. Алкоголик." Мысли были нерадостные и говорить совсем не хотелось.
Наум внутренне посмеялся над вынужденной деликатностью своего охранника и подытожил: "Первый шаг сделан, первый шаг. Теперь нужен второй. третий, четвертый. Теперь надо идти."
- Вот там сверни налево и по трамвайным путям. К реке.
...Наум Чаплинский родился в пятидесятом году в провинциальном индустриальном городе. Хотя мог бы и в столице. Но папина мама: "Скоро здесь будет плохо пахнуть. Мы давно не были виноватыми. Надо ехать. Надо ехать. И почему не ехать, если тебе, Леня, обещают квартиру. Ты даже можешь там жениться. На Ирочке. Там теперь живет Аллочка, у неё незамужняя девочка Ирочка. Я разрешаю."
Леня поехал. Такое еврейское счастье - ехать. Он устроился на завод, получил квартиру в трехэтажном бараке босяцкого заречного
района. И от тоски по Москве женился на Ирочке, потому что её мама знала маму Лени. Через год, когда в столицах стали бить антисемитов,
у них родился сын, которого в знак протеста решено было назвать Наум.
- Все же догадаются, что он еврей, - сокрушалась Ирочка, отчаянно картавя.
- А так все думают, что мы с тобой русские, - Леня хлопал жену по крутой заднице и шел на очередное партсобрание, чтобы тихо сказать:" Я коммунист и фронтовик".
Их не трогали и не тронули. Леня был умным и толковым, а у Ирочки было много знакомых, которые в случае чего могли подтвердить, что вообще они поляки.
Когда Неме исполнилось шесть лет, он забрал у соседского мальчишки велосипед и весь коммунальный двор орал, что он жид порхатый говном напхатый. Национальный вопрос Нема пережил однажды, но остро. Он вцепился зубами в ногу самой крикливой соседки и не выпускал её до тех пор, пока из поликлиники с работы не пришла Ирочка.
- Мне придется делать уколы от бешенства, - орала соседка, отойдя от Немы на безопасное расстояние.
- Они тебе уже не помогут, - кричала ей Ирочка, крепко держа за ухо борца-интернационалиста.
Папа Леня Наума не бил, но сказал: "Или тише едешь - дальше будешь. Или громче всех, потому что против силы не попрешь."
Наум выбрал второе. К семи годам он пошел в школу и прибился к местной шпане, которой руководил местный татарин Равиль. Наум взял отцовский пистолет, и всю осень их банда охотилась на местных кур, что жили в сараюшках у бараков. С тех пор Наум воротил нос от курятины, в том числе и от кошерной. На ноябрьские праздники их выловил участковый. И с поличным доставил в семьи. Равиль неделю не выходил. Наума грозились отправить к московской бабушке, что было равносильно декабристской ссылке. Всю зиму его держали дома на книгах.
К весне банда распалась и была объявлена подпольной пиратской организацией. Они искали клады, нашли только старые кресла и солку в мокрых подвалах. Равиль сказал, что с таким босяком он больше не водится и стал учиться шить. В моду входили брюки-клеш, а Нема поехал в путешествие по реке. Его вернули домой через неделю, и папа Леня таки дал ему по заднице: "Ты брось свои гойские штучки".
Но взывать к национальной гордости было уже бесполезно. Наума увлекла свободная бродяжья жизнь. Окончив семилетку, он ощутил генетическую тягу к точным наукам и соорудил самопал. Стреляли на пустыре по консервным банкам и пустым бутылкам. Участковый пообещал, что Нема сядет, а папа сказал, что он будет учиться. Наум согласился с папой, и стрелять они стали в выгребную яму общественного барачного туалета.
В четырнадцать лет Наум носил кепку, лихо сплевывал через дырку в передних зубах и мог сбить с ног кого - либо, кто неаккуратно
и невежливо произносил слово "Жид".
Тяга к путешествиям не пропала ни у него, ни у его команды. Чтобы не отлучаться далеко и надолго, банда стала осваивать чердаки в надежде найти карту, помеченную дряхлеющей рукой капитана Дрейка. Наум знал точно в этих домах не выбрасывают ничего, целые поколения копят и складывают, чтобы было потом что везти в новые квартиры, которые будут у всех при коммунизме. На чердаках держали коробочки от чая, велосипедные шины, сундуки, старое тряпье, детские ванночки, газеты, книги и журналы. Больше всего потрясли Наума подшивка "Нивы" за девятьсот четвертый - двенадцатый год,
"Новый мир" и растрепанные книжки. Однажды, возвращаясь с чердака, Нема сказал своим друзьям:
- Что-то я чего0то не понимаю. Надо, наверное, подучиться.
- Ага, и в институт поступить. Вон Равиль ходит - горя не знает. И без книг, и без клада, и без всего. Надо на машинке строчить.
Компания распалась. Сменился участковый. Незаметно пришло другое время, приход которого Наум пропустил, усердно занимаясь физикой и математикой, чтобы поступить таки в этот институт, где чему-то важному его все - таки научат.
Часть бараков снесли, вместо них построили красные пятиэтажки с маленькими отдельными дворами. Во дворе появились новые люди, которые не стали ни знакомыми, ни близкими родственниками, каждый стал жить сам по себе, и на чердаках уже не откладывали дорогие сердцу швейные машинки "Зингер". Новодомцы гордились, заносились и считались чужаками. Пару раз Наум организовывал потасовки, чтобы приезжие знали, кто во дворе хозяин. Он очень удивился, когда комсомольское бюро школы вызвало его на заседание и высокая противная девица заявила:
- Вот я его соседка, а он меня даже не знает. Он нас бьет. Поступает не по-советски. Пусть оправдывается.
Наум пожал плечами, а бюро постановило организовать над ним шефство для перевоспитания. И поручило эту процедуру той самой соплюшке девятикласснице. Она оказалась активной и политически грамотной.
- Анна. Меня зовут Анна. А ты говори - товарищ Анна. Мы будем дружить и подтягиваться. Ты мне поможешь по математике, а я тебе - по комсомольской работе. Чур, не влюбляться.
После этих слов Наум посмотрел на неё повнимательнее. Влюбиться было не во что - две ноги, две руки, две жиденькие косицы, слишком длинный нос и запавшие в череп глаза. Она была похожа на пиратский флаг. Он снова пожал плечами и разрешил себя воспитывать. Мама Ира радостно захлопотала. Во дворе изредка кричали "жених и невеста". Анна называла это пережитками буржуазного строя, а Наум принес ей "Ниву". Анне понравились картинки платья, экипажи и автомобили, но в целом журнал был назван пропагандой западного образа жизни и приговорен к сожжению. Наума передернуло, он обозвал Анну дурой и все лето готовился в институт. Он поступил на физико-математический, и сразу записался в кружок "Молодые голоса". Туда ходили красивые городские девочки с томно подкрашенными глазами. Науму нравились их дешевые духи и не нравились каблуки. Науму катастрофически не хватало роста и значительности. Пришлось добирать фрондерством. Прочитав на заседании кружка "Один день Ивана Денисовича", взятый из чердачных запасов, он позволил себе усомниться в великой роли товарища Сталина и присоединился к мнению старого профессора о том, что Синявского и Даниэля затравили и осудили неправильно. Правда, тогда он ещё не знал, о чем идет речь. Высокие девицы стали поглядывать на него с интересом, а комсорг группы строго предупредил: "Держи язык на привязи". Через год Наум уже хорошо знал, кто такой Бродский и сколько стоит на рынке свободы запретное слово "самиздат". Через год на торжественном вечере, посвященному международному дню студентов, он встретил Анну, которая забыв про старую обиду, пригласила его на прогулку.