4
Пока моя госпожа поправляется и у нее отрастают волосы, я продолжаю знакомство с городом.
Начинаю с известного — с переулков, которые отходят от нашего дома. От первого ко второму, поока моя госпожа поправляется и у нее отрастают волосы, я продолжаю знакомство с городом. еле второго — по мостику, из третьего — на кампо. А там — скученные дома, маленький каменный колодец, церковь, пекарня, куда на запах свежего хлеба каждое утро стекается небольшая толпа, — и все это походит больше на деревню, чем на большой город. Но каждый город с чего-то начинается, и мой знакомый старик рассказывал мне, что в те давние времена, когда Венеция только рождалась из лагуны, на множестве крошечных островков, выступающих из болотной воды, громоздились скопления домов, жители которых передвигались на лодках. Но постепенно каждая из общин начинала разрастаться, обзаводилась своей церковью, кампо и колодцем. Со временем они объединились, принялись возводить новые дома и мосты, пока не возник настоящий город, где главными дорогами служили каналы, а смыслом жизни оставалось море.
Не знаю, правда ли все так было, или это — домыслы старика, но мне они по душе. Теперь Венеция видится мне как множество кругов, больших и малых, сливающихся и сцепляющихся друг с другом, и каждый — филигранное переплетение суши и воды, похожее на кружева, что монахини плетут в подарок своим родным. Каждый день я исследую новый кусочек города, пока у меня в голове не запечатлевается наподобие карты весь большой северный остров. Словно новый Тесей, я натягиваю нити памяти, готовя для себя подсказки: фасад одного дома с золотой мозаикой, склеп с обезглавленной Мадонной на углу, провалившийся скат старого деревянного мостика, арка нового каменного моста, особый запах, доносящийся из переулка, по которому можно попасть лишь к стоячей воде. Так я двигаюсь от еврейского гетто на западе, обхожу торговые улочки Мерче-рии, пересекаю площадь Сан-Марко, прохожу над монастырем Сан-Дзаккариа и перебираюсь через десятки тесных каналов до мощных стен у корабельной верфи Арсенала, не промочив ног. Впрочем, самонадеянность моя преходяща, ибо в этом городе есть места, где даже компас бесполезен, где переулки изогнуты, точно старые гвозди, а каналы искривлены, как жилы на руке старухи.
Мои чувства и разум тоже привыкают к новой среде. Я лучше понимаю венецианское наречие моего знакомого старика, и мой язык кажется мне теперь таким же чуждым, как его. Я научился так кривить рот и коверкать слова, что теперь и остальные хорошо понимают меня. А запах? Что ж, то ли ноздри мои потеряли чувствительность, то ли приход прохладной погоды, с грозами и дождями, отмыл город дочиста. Летом я бежал, чтобы обогнать зловоние, теперь же я бегу, чтобы не замерзнуть.
Тем временем зрячие пальцы Коряги излечивают кожу на голове моей госпожи, а само ее общество врачует ее дух. Наш дом, пусть он по-прежнему беден, как и был, звенит изнутри смехом, тем смехом, каким способны заливаться только женщины, и даже Мерагоза перестала брюзжать. Волосы у моей госпожи отросли, она теперь похожа на мятежную монахиню; эта густая новая поросль цвета солнца и меда образует взъерошенный золотой нимб вокруг лица, к которому возвращается милая округлость, а зигзагообразная рана уже превратилась в едва заметный бледный шрам. Сытная кормежка пошла ей впрок, и полные груди уже выпирают из-под кружев лифа. И хотя платья, которые она носит, все еще хранят запахи других женщин, Фьямметта уже обрушивается с нападками на их безвкусие и дурную строчку. В самом деле, острота ума уже вернулась к ней, и она досадует на собственное безделье. Поэтому на прошлой неделе, заложив у нашего черноокого еврея еще один рубин, я купил ей лютню — плохонький инструмент из сосны и сандалового дерева, зато с пятью струнами и приличным звучанием, так что Фьямметта может снова разрабатывать и пальцы и голос.
Наверное, она носом чует благоприятные вести. В последние недели весь город суетится, как сумасшедший: из Леванта с попутными ветрами прибыли первые корабли.
Хотя я старался никак этого не показывать в присутствии госпожи, но в прошедшие месяцы я сильно тосковал по Риму, по его основательности, даже по его привычному упадку. Но теперь и я поддался общему возбуждению. Всюду — от большого моста до самых верфей на южном острове — торговая толчея. Через разводной мост Риальто так часто проходят корабли с высокими мачтами, что по нему почти никогда не пройдешь, а лодки так тесно сбились в канале, что сами образуют плавучий мост, и целая армия моряков и рабочих превращается в живые цепи, благодаря которым тюки и ящики попадают на сушу. Нищих теперь нет, потому что даже самый пропащий калека достаточно проворен, чтобы заработать себе на хлеб. Все, что выгружается из трюмов кораблей, служит украшению жизни — шелк, шерсть, меха, древесина, слоновая кость, пряности, сахар, красители, необработанные металлы, драгоценные камни. Уже при одном взгляде на все это ощущаешь себя богачом. Если Рим наживался на том, что торговал отпущением грехов, то Венеция жиреет, потворствуя им. Чревоугодие, суетность, зависть, сребролюбие — здесь все уже заготовлено для них, и с каждого тюка или ящика, что ввозится в город или вывозится из него, правительство взимает пошлину.
Казалось бы, правители такой державы должны быть богатейшими из богачей во всем христианском мире. Конечно, здесь нет ни короля, ни тирании одного семейства, которое проматывало бы все эти доходы. Дож, появляющийся перед народом с бело-золотым плюмажем, выглядит вполне царственно, но все же является скорее символом, нежели владыкой. Избирается он здесь с помощью тайного голосования, причем в несколько этапов, и процедура эта настолько запутанна, что даже мой знакомый старик не в силах объяснить мне ее суть. Когда дож умирает (а нынешний умрет, вероятно, уже скоро: он высох и сморщился, будто летучая мышь), то его родственники лишаются права участвовать в следующем голосовании. Так Венеция горделиво утверждает свое право называться истинной Республикой. Все об этом знают, потому что она сама об этом постоянно говорит. В Риме, бывало, когда венецианские гости начинали превозносить добродетели и чудеса своего родного города, большинство людей просто впадало в сон, не выдерживая их громоздких преувеличений. Если другие города всего лишь богаты, то Венеция — бесценна… Если другие государства безопасны, то Венеция неприступна… Венеция величайшая, прекраснейшая, древнейшая, справедливейшая, самая мирная. Венеция — Ла Серениссима, светлейшая, безмятежная.
Зная такую их гордыню, я ожидал большей роскоши и хвастовства. Однако в действительности люди, которые управляют этим государством, больше походят на священников, нежели на правителей. Их встречаешь всюду — и на просторной площади Сан-Марко, и на Риальто. Они носят одинаковые длинные, темные плащи, с переброшенным через плечо краем на манер тоги, а головным убором им служит скромная черная шапочка. Большой Совет заседает каждую субботу утром, и, собравшись вместе, эти вельможи напоминают стаю откормленных ворон. Моя госпожа умеет распознавать тончайшие различия в чинах по меховой оторочке плащей (например, горностай «выше» соболя или лисицы) и по оттенкам темного бархата, однако, чтобы до конца понимать подобные правила, нужно родиться в этой среде, нужно, чтобы при рождении, вступлении в брак и после смерти твое имя вносилось в «Золотую книгу», хранящуюся во Дворце дожей, чиновники сверяются с ней, выясняя, не подпортили ли родословную какие-нибудь простолюдины.