с его строгими формами классицизма или с архитектурной вычурностью барокко. Всё ж следовало признать, как не противилось мое греческое сердце этой мысли, что турки – нация не только жестокая, но и умеющая удивлять.
Внутри хан выглядел более привычно и традиционно. Прямоугольный двор с единственными уличными воротами, переходящий в другой, куда мне посоветовали не соваться. Три ряда арочных галерей, опоясывающих по периметру каждый этаж. Двери «номеров» выходили на эти галереи. В одну из таких комнат меня проводили.
Перед расставанием Стюарт показал мне здоровенного охранника-албанца с устрашающим набором кинжалов за туго скрученным мягким поясом и в мягком овечьем колпаке, несмотря на теплую весеннюю погоду:
— Это Ахмет! Он за вами присмотрит. И постарайтесь не покидать караван-сарай. Это в ваших интересах. А теперь переведите, что я сказал: у бабУщ-ка бэзудэржно вэсэлэ.
— Прошу прощения, но это скорее похоже на набор слов типа «у бабушки безудержное веселье». Может лучше так:
Запомни же ныне ты слово мое:Воителю слава — отрада;Победой прославлено имя твое;Твой щит на вратах Цареграда;
И волны и суша покорны тебе;Завидует недруг столь дивной судьбе.
— Что это значит?
— Это стихи. Пушкин, модный поэт в России.
— О! И о чем его стихи?
— О великой мечте русского народа, – не удержался я от шутки. Стюарт ее проглотил, не поняв скрытой двусмысленности.
— У нас тоже есть свой великий поэт. Лорд Байрон, слышали?
— Кто же не слышал о великом Байроне, борце за свободу греков?
— Тогда все очень хорошо, – туманно заметил Стюарт. – Можешь идти.
Наконец, я остался один. Можно перевести дух и серьезно подумать обо всем случившимся – о всех этих встречах, переговорах, обещаниях и перспективах. Хотя бы свой внешний вид в подробностях оценить и понять, чем меня наградило нежданное попаданство.
Но сперва подошел к узкому окну, чтобы понять, куда меня нелегкая занесла. С улицы, задрав голову, на меня смотрел тот самый тип в черной феске – зло, не скрывая своего интереса и ничуть не маскируясь. Его взгляд не обещал мне ничего хорошего – только грядущие неприятности.
[1] В Стамбуле было запрещено убивать голубей. Коста напрасно беспокоился. Хотя кто их, турок, знает?
Глава 6. Царица.
Черная феска провел пальцем по горлу. Более чем понятно. Стало ясно, что битву взглядов я проиграю. Пришлось отойти от окна.
Сделал пару шагов, поднял голову и столкнулся со знакомым незнакомцем в отражении мутного зеркала. Внимательно изучая свой новый облик, думал лишь об одном.
«Бог мой! А я, ведь в первый раз за эти два сумасшедших дня один. Один! И никто за мной не гонится, никто не хочет меня убить. Черная феска не в счет. Пялится и угрожает – да и черт с ним! Я стою вымытый, побритый налысо, сытый посреди своей комнаты, а не бегу по кривым улочкам, не ползу по узкому лазу, не дрожу от холода в черной воде цистерны! Мои руки чисты, на них сейчас нет крови!»
Словно пытаясь убедиться в этом, взглянул на свои руки. Крови нет.
«Но все-таки кровь на моих руках. Я человека зарезал надысь. Какое прекрасное и смачное слово – «надысь»! Я! Я! Я зарезал человека! Я, тот пацан, который рыдал в детстве, когда мама рубила голову курице, но не отказывался от жареной ножки. Тот юнец, который отворачивался, когда на празднике в деревне в честь Успения Богородицы резали баранов. Хотя потом с наслаждением ел со всеми вкуснейшую хашламу».
Пульс участился.
«И, вообще, кто убил? Я, как Спиридон Позов? Или я, как Коста Варвакис? И, вообще, кто я?»
В зеркале – знакомая лысая башка, точная копия дедовской, Спиридона Лазаревича Варваци. Сестра всегда смеялась: Спиря, раз у тебя голова по форме, как у деда, то жить будешь, как он, больше 90 лет!
У меня, у Спири, был «идеальный череп» – это многие признавали. И волосы я стремительно терял: настоящий «бильярдный шар» уже присутствовал, несмотря на молодые годы. Правда, я уверял себя, что лысый череп мне... к лицу!
Нетрудно догадаться, что все Спиридоны, и дед, и я, и незнакомый Коста – одного корня. Выходит, я в теле пращура, того самого знаменитого хорунжего, неведомым образом превратившегося из Косты Варвакиса в Константина Варваци и погибшего в 1853-м? Почему тогда Стамбул?
Я заметался по комнате. Мысли в голове заскакали подобно мустангу во время объездки.
«Я все помню, все знаю. И хотя из зеркала на меня сейчас смотрит Коста, весь Спиридон во мне. И знакомый мне Спиридон никак не мог совершить и десятой части того, что было совершено за эти ничтожные пару дней. Мной управлял дух прапрадеда? Меня, вообще, для чего сюда кто-то призвал? Чтобы я исправил свои ошибки – здесь, в прошлом? Бред! Или чтобы я исправлял ошибки прапрадеда, заново проживая его последние почти двадцать лет жизни? Здесь, стоп! А с чего я... А с чего мы (или все же я?) решили, что все закончится в 53-м? А не сегодня или завтра, например? А если в 53-м? Господи, «мне что, всю жизнь теперь по этой пустыне мотаться?!» А, значит, еще много и много раз убегать, убивать, ползти в грязи, плавать в дерьме, все время пытаясь выжить?!..."
Голова была уже готова взорваться.
«Стоп еще раз! – приказал я сам себе. – Здесь без ста граммов не разберешься!»
Приведя дыхание в порядок, вышел из комнаты.
На улице совсем не обратил внимания на Черную феску, чем несколько его озадачил. Было не до него сейчас. Хочет зарезать, пусть режет, брыкаться не стану. Сейчас я хочу выпить! И только! И поэтому не буду больше ни о чем думать, а уж тем более, куда-то бежать или рубить головы. Пошли вы все!
Зашел в ту же лавку, в которой брал полотенце и подобие зубного порошка. Хозяин узнал.
— Что-нибудь забыли, господин? Или полотенце не такое мягкое, как бы хотелось?
— Да. Хотелось бы что-нибудь не помягче, а покрепче. Гораздо крепче, – мне было совсем не до дипломатических оборотов.
Лавочник улыбнулся.
— Раз «гораздо крепче», то, наверное, бузу вам не имеет смысла предлагать?
Я не знал, о чем шла речь, но по его тону понял, что, действительно, не имеет. Отрицательно покачал головой.
Лавочник задумался, разглядывая меня.
— Судя по вашему состоянию, полагаю, и вино вам сейчас