Крошечный саркофаг попытался рассмеяться, чем взбудоражил всю свою систему креплений.
– Что там такое? – спросил старый Иов.
– Не смешите ее, с ума что ли сошли?! Вам что, мало ее нынешнего состояния?
Все обернулись на голос.
На пороге стоял Бертольд, угрюмо поглядывая с высоты своей компетентности. Бертольд! Профессор Бертольд! Мой спаситель! Гений латания человеческой плоти! Благодаря ему я перешел из рядов прикованных к постели в ранг посетителей! Лизль весело приветствовала его:
– Пришли проверить любимую игрушку, доктор?
Она указала ему на маленький магнитофон, стоявший на ночном столике:
– Будьте добры, переставьте кассету; эта, как и я, уже кончается.
Бертольд подчинился, окинув ее мрачным взглядом. После чего он указал нам на дверь. Ему нужно было пересчитать хрупкие косточки Лизль.
Там, в коридоре, пребывая в мучительном ожидании, Иов поставил точку:
– Ты знаешь Лизль, Жюльетта, она пережила сто смертей, но никогда не позволяла, чтобы ей вводили морфин, оправдываясь тем, что ее интересует собственное состояние. Она не упустит ни капли своей агонии.
– Агония? Уже?
– Марти считает, что она должна была скончаться еще в Сараево или когда ее везли сюда…
– Он не учел ее любопытства, – вмешался Маттиас. – Мгновенная смерть не в ее характере.
– Маттиас знает, о чем говорит. Он сам плод нашего с Лизль любопытства.
Маттиас подтвердил:
– Да, меня родили из любопытства. Лучшего повода появиться на свет, пожалуй, не найдешь.
Увлекательный разговор прерывается внезапным появлением букета экзотических цветов.
– Господи боже, Иов, что Лизль забыла в этом Сараево? – грохочет букет. Очевидно, кто-то из близких знакомых.
– Звукозапись, Рональд, – ответил Иов. – Она ходила повсюду со своим микрофоном.
– Звукозапись, – изрыгнул букет. – В ее-то возрасте! Вы так никогда и не остановитесь, что ли?
– Боюсь, что придется, – ответил Иов.
Молчание. В облаке экзотических цветов показывается огорченная физиономия.
– Совсем худо, да?
Белый как полотно, скорбный лик. Траченая годами, но все еще пышущая жаром огненная грива. Он будто сошел прямо с экрана, где идут эти бесконечные американские сериалы о неистребимых техасских нефтепромышленниках.
– Крышка, – ответил Иов.
Потом представил нам вновь прибывшего:
– Рональд де Флорентис, кинопрокатчик. Псевдоаристократ, но друг настоящий. Засеивает Вечность картинами. Благодетелем кино и в то же время его губителем был тот, кто начал его распространять. Скорее, все же губителем.
– Но ты, однако ж, снабдил его своей пленкой.
– Сначала пленка всегда девственна.
– Совсем как пулеметная лента перед тем, как начнут стрелять.
– Да. Кинопрокатчик и нажимает на спуск.
Так они и перебрасывались репликами в бесконечном диалоге, пока наконец не выдохлись; тогда Иов представил нас, меня и Жюли, назвав именно так, как следовало:
– Моя крестница, Жюльетта. Ее хахаль. Он ей сделал ребенка.
– Я ее знаю, Иов. Я видел ее еще совсем маленькой. Ее было за уши не вытащить из твоей проекционной.
– Ей рожать этой весной, – добавил Иов.
– Принимать Маттиас будет? Ваш малыш не мог выбрать лучшего портье, Жюльетта. Мягкая посадка обеспечена… Приветствую тебя, Маттиас, как дела?
Ну и так далее.
До очередного появления Бертольда, который внезапно рявкает над ухом:
– А что баобаб не притащили, раз уж явились? Хотите, чтобы ей вовсе нечем стало дышать?
Букет, вырванный у Рональда из рук, тут же куда-то исчезает, оставляя в память о себе лишь опавшие лепестки; разъяренный Бертольд удаляется с распотрошенным веником, негодуя на «цветочное недержание» родственников.
– Не нужно на него сердиться, – снисходительно пищит Лизль, – профессор Бертольд несколько раздражен сейчас. Я только что послала его подальше. Он вбил себе в голову пустить под нож полдюжины юнцов, чтобы починить мой дряхлый механизм и новехонькую запустить меня в следующий век. Очевидно, он ни во что не ставит сегодняшнюю молодежь.
Флорентис прервал ее на полуслове:
– Лизль, скажи на милость, как это тебя в Сараево занесло?
– Сараево, Вуковар, Карловац, Белград, Мостар… – уточнила Лизль.
А потом сама пошла в наступление:
– Разве я спрашиваю, во сколько тебе обошелся твой последний Ван Гог, Рональд? Разве я спрашиваю, на что ты способен ради пополнения своих коллекций? Если есть здесь кто-нибудь, кто не знает слова конец, так это ты, Флорентис! Только взгляни на себя. И тебе не стыдно быть таким молодым? В твои-то годы!
* * *
И все в таком роде. Мы, казалось, были там совершенно лишние и потому оставили их пощипывать друг друга за старые грешки. Последние слова Лизль нам передал уже потом Маттиас. Когда он в свою очередь собрался уходить, то обещал, что придет на следующий день.
Лизль возразила:
– Даже не думай, завтра я умру!
– В котором часу? – только и спросил Маттиас, который не привык перечить материнской воле.
– С восходом солнца, мой мальчик, и не вздумай испортить мне этот момент, я его слишком долго ждала.
Она растрогалась только, когда проговорила, почти со слезами в голосе:
– Если увидишь Барнабе, скажи ему…
Она задумалась, что же ему сказать.
– Кто же с ним теперь видится, с нашим Барнабе, мама…
Слишком поздно Маттиас понял, что это было слабым утешением. Он промямлил:
– Но он должен скоро быть в Париже, я думаю… я ему напишу… Я…
Она скончалась на следующий день, как и сказала, на рассвете.
Маленький магнитофон у изголовья принял ее последний вздох.
Маттиас поехал хоронить ее в Вену, в Австрию, к ней на родину.
– Она была племянницей Карла Крауса[6], – объяснил он.
И добавил, улыбаясь себе самому:
– Мономания – это семейное…
Мы не мешали ему упиваться этой скорбью, по-своему – сбивчиво… и сосредоточенно:
– Завещала похоронить себя в Австрии… бедная… она всю жизнь хотела быть везде и сразу… в Австрии… единственная страна без окон и дверей… всеевропейский склеп…