еще картофельных пышек напекут — и довольна ребятня. «Теперь жить можно, — твердил про себя Фомич. — Гневаться на судьбу тоже нельзя».
К Прокоше он подошел у Богоявленского перевоза. Лед поднялся на реке и стал теперь вровень с берегами. На берегу лежал черный, неуклюжий, как огромный утюг, дощатый паром. Под его широченное брюхо приплескивала вода. Рядом, в затишке под паромом, сидел у костра паромщик, сухой носатый старик в брезентовом плаще поверх фуфайки. В округе он известен был под именем Иван Веселый. На костре в котелке булькала вода, варилась картошка.
— Унесет водой твой ковчег-то! — сказал, присаживаясь к огню, Фомич.
— Унесет, — согласился Иван Веселый. — Они, целуй их в донышко, на тракторе хотели утащить паром с осени. Пригнали волокушу, вытащили его на берег… А погрузить не смогли. Так и бросили его тут на берегу.
— А ты что, здесь живешь, что ли? — Фомич привстал, заглянул в паром — там весь трюм, до верхней палубы, был забит сеном.
— Паром стерегу. Не то по большой воде унесет его ажно в Оку. Им-то что! Сварганят новую колоду — привезут, бросят в реку… и валяй, Иван! А мне на нем работать. Может, новый-то не сручный будет? Пупок надорвешь. А им что?
— А уж этот у тебя сручный… — усмехнулся Живой. — Прямо амбар.
— Ну не скажи! Он легкий на ходу. Я его один до Брехова догоняю.
— Еще бы! Паром в село пригонишь, а сено к себе на двор свезешь… У тебя губа не дура.
— Это я сам нагреб сено-то. Места от стогов остались. Подстилка…
— Подстилка! — Фомич вытащил из трюма клок мелкого ароматного сена. — Эту подстилку хоть в чай заваривай. Тут воза два будет.
— А ты не суй свой нос, куда не надоть! — окрысился Иван Веселый. — Ты лес охраняешь? Ну и охраняй. А луга идут по другой статье.
— Это я к примеру, — сказал Фомич и невесело добавил: — Я уж и в лесу боле не охранник.
— Ах кончился контрахт?
— Кончился, Иван, кончился.
Живой подошел к реке.
— Как думаешь, Иван, на этой неделе тронется лед?
— Тронется! Ноне ночью суршало у берегов. Отодрало лед-то. Теперь не ноне завтра пойдет, целуй его в донышко.
— Дай-ка мне вон ту жердину! — Фомич взял с парома легкую еловую жердь, кинул наземь.
— Зачем тебе? — Иван Веселый, задрав кадык, с недоумением смотрел на Живого.
— На ту сторону перейтить.
— Да ты что, в уме? Целуй тебя в донышко! Такие забереги разлились, что озера. Потонешь.
— Вынырну. Я, брат, давно уж одеревенелый. Такие не тонут. Дай вон еще ту доску! — Он взял с палубы еще широкую доску, пошел к реке.
— Стой, живая пятница! — крикнул Иван Веселый.
— Ну?
— Ступай по берегу! Возле Прудков полынья большая. Покличь, може, оттуда лодку принесут. Переедешь тогда.
— А если не принесут? Кто меня там услышит? Теперь на реке и собаки не встретишь.
— Ну, подожди денек-другой. Лед тронется — я тебя перевезу на ту сторону на пароме.
— Мне ждать некогда.
Фомич кинул через разлившийся заберег доску: одним концом она оперлась о берег, вторым чуть накрыла край ноздреватого льда.
— Ну, господи, бласлави! — Он потихоньку пошел по доске, опираясь на шест.
Доска захлюпала по воде и стала медленно погружаться. Фомич мелким частым поскоком, разбрызгивая воду, бросился на лед. Но вдруг край льдины, на который опиралась доска, обломился. Фомич одной ногой провалился по колено в воду и с маху, оттолкнувшись шестом, бросился животом на льдину.
— Ах ты, живая пятница, целуй тебя в донышко! — ругался с берега Иван Веселый.
Фомич снял сапог, вылил воду, перемотал портянку и пошел дальше с шестом и с доской в руках. Лед на середине реки был крепкий. Фомич обходил только лужи — боялся провалиться в прорубь. А на другом берегу лед подходил к самому приплеску. Фомич даже доской не пользовался: разбежался, повис на шесте — и там.
На другой день утром рано он был уже на Раскидухинской ГЭС, стоявшей на слиянии Прокоши с Петлявкой. Почти сорок верст отмахал за сутки Живой. Пришел как нельзя кстати — утром на Раскидухе тронулся лед, а пополудни начали вязать плоты — готовить лес к перегону в Прудки.
А еще через три дня, лишь Фомич оформился охранником Раскидухинской ГЭС, пузатый, черный, как жук, катеришко поволок три большущих звена бревенчатого плота по Прокоше. Впрочем, Прокоши уже не было, — вокруг, куда ни хватал глаз, стояло море разливанное. Ни тебе излучин, ни берегов. Хочешь — плыви по реке, а захочешь — валяй напрямки по лугам, по кустарникам. Речные берега заметны были только по торчащим из воды верхушкам прибрежных тальников да по редким створным знакам, белым и красным, как оброненные платочки в этом океане. И ни пароходов навстречу, ни лодок… Только ветер да волны. И посреди этого раздолья сидит Фомич и варит кулеш. Хорошо! И Фомич даже жалеет, что так пустынна сейчас речная дорога, что скрылись берега под водой, — нет на них ни одиноких подвод, ни рыбацких палаток, ни шалашей косцов; а то бы на него глазели из-под ладоней да покрикивали: «Эй, Фомич! Скинь бревешко!» Кричите… Как же, скину! Фомич и в ус не дует — сидит у всех на виду и ест кулеш.
Катеришко утробно храпит, фыркает, как лошадь, и тянет на длинном тросе плоты. Фомич, поужинав, зарывается в сено и спит в палатке, как бог. Палатку ему дали в конторе, а сено уж он сам раздобыл.
Спит Фомич и видит счастливый сон: будто плывет он по Волге на большом белом пароходе и стоит на самом верху, в стеклянной будке, где штурвальное колесо. И смотрит не как-нибудь, а в бинокль. «Кто там на берегу? Что за народ собрамшись?» — спрашивает он вахтенного. А тот кричит ему в матюгальник: «Прудки подошли, товарищ капитан». — «Что еще за Прудки такие?» — строго спрашивает Фомич, будто и не слыхал в жизни такого слова. «На пароход просятся! — кричит вахтенный с нижней палубы. — Причаливать ай нет?» — «Скажи им, которые норму трудодней не выполнили, не посадим! — кричит Фомич вахтенному. — Я сам проверять буду. Причаливай!» «Чуф-чуф-чуф!» — зафыркал пароход и дал гудок. Только вместо гудка заревела сирена: мм-мо-о-о! «Вроде бы корова мычит, — подумал Фомич. — Гудок, наверное, заржавел. Надо приказать, чтобы почистили». И вот Фомич сходит по