понимаю как. Вышла книга, тощенькая, тускленькая, и я, разумеется, тотчас же поторопился разослать ее с посвящениями всем своим жертвам, начиная с главного редактора и богатого дядюшки.
Опрометчивость? Несомненно. Вызов? В каком-то смысле, наверное, да.
И все-таки я думаю, что это гораздо сложнее, что существуют поступки, от которых невозможно удержаться, гак как они совершались до тебя всеми, кто шел той же дорогой. В коллеже, рискуя вылететь, я высмеивал своих прекрасных учителей в дурацком журнале, а едва вступив в жизнь, выбрал в качестве мишени тех, кто совсем недавно сердечно и снисходительно протянул мне руку.
Правда, за исключением богатого дядюшки, которого с тех пор я больше ни разу не видел и нотариус которого не призвал меня к себе после его смерти, никто не рассердился на меня. Ну, а если быть до конца откровенным, то рассердился я на них за безразличие, воспринятое мной как пренебрежение. Я-то думал, что бросил бомбу, которая смешает небо с землей. А оказалось, всего лишь шутиху, которая никого не испугала, а вызвала только улыбку.
Вы, конечно, понимаете, что я нарушил бы все традиции, если бы не презирал свой городок и не считал, что только Париж достоин меня. Терпеть лишения в Париже, предпочтительней на Монмартре, так же необходимо будущему романисту, как рукописный журнал в коллеже и первый роман о начальниках и родственниках.
И вот я прибыл в Париж и поселился в гостинице, в номере под самой крышей, являвшемся обыкновенной мансардой, где я стукался головой в потолок, когда мне случалось неожиданно проснуться. Но думаю, что, если бы у меня даже были деньги, я все равно выбрал бы такую же гнусную комнатенку, так как, живя в заурядной, удобной комнате, считал бы, что предал литературу.
Соседнюю мансарду занимала гостиничная служанка, проводившая большую часть ночи в коридоре за чисткой обуви постояльцев. Но боги и тут способствовали мне. Эта скромная девушка была двоюродной сестрой писателя, только что оторвавшего Гонкуровскую премию, и его портреты красовались в витринах всех книжных магазинов! Мне казалось – пожалуйста, не смейтесь! – что я, живя в соседней каморке, уже чем-то причастен к славе ее знаменитого кузена.
Я встречался с Колетт, великой Колетт: в ту пору она была литературным редактором в «Матен», и я носил ей свои первые рассказы.
– Видите ли, малыш, это очень литературно, слишком литературно.
Ах, великолепная Колетт, какой чудесный эвфемизм нашла она! Литературно означало претенциозно, невыносимо претенциозно.
Я стремился вложить целый трепещущий мир в рассказ на полторы колонки и возмутился бы, если бы мне заметили, что публика требует, чтобы ей просто-напросто рассказали какую-нибудь историю. Историю! Еще чего! Унизиться до рассказывания историй, когда во мне вселенная и я желаю всю ее целиком!
Каждое утро я приходил в «Матен» с новыми рассказами, но Колетт не сдавалась.
– Малыш, это еще все-таки немножко литературно… Нужно снисходить до уровня публики… Газету читают в автобусе, в метро… у читателя нет времени переваривать большую литературу…
Недавно в папке с надписью «Отвергнутое» я нашел рассказы, которые имел наглость подсовывать этой чудесной женщине, и только тогда осознал всю степень ее чудесности.
Однако произошло невозможное: я в конце концов уразумел. Для этого потребовалось несколько месяцев.
– Еще чуть-чуть литературно, малыш… История! Просто расскажите историю… Все остальное приложится…
В день, когда я уразумел, я перестал ходить в «Матен»: мне было стыдно, и лишь много лет спустя я снова встретил Колетт и подружился с ней. Мне нужно было учиться рассказывать истории.
Это учение длилось десять лет, и я не вполне убежден, что и теперь оно завершилось.
Рассказывать истории, то есть человеческие жизни… Иначе говоря, заставить людей жить, заключить как можно больше человеческого в двух или там пяти сотнях страниц книги… Чем старше я становлюсь, чем больше пишу, тем больше понимаю, сколько в этом гордыни. Такой гордыни, что я нахожу – только не сочтите это святотатством – лишь такие слова для выражения своей мысли: «Совершенный романист должен быть своего рода богом-отцом…»
Творить людей, нести в ладонях мир… Но разве герои Бальзака, Диккенса, По, Достоевского не так же реальны, как те, с кем вы встречаетесь на улице? Разве госпожа Бовари не кажется вам знакомее, чем самая близкая подруга?
Тем не менее Колетт говорила мне:
– Главное, никакой литературы! И была права.
Просто рассказывать истории, с самого начала, со старательностью краснодеревщика, работающего за верстаком. И неважно, произойдет чудо или нет, приложится остальное или не приложится. Я, бывший таким спесивым, вдруг настолько присмирел, что решил рассказывать свои истории людям самым простым.
В одно прекрасное утро я скупил в киосках все дешевые народные романы, какие мог найти. В ту пору их существовало необозримое множество, причем всех видов. Романы для швеек, для машинисток, невероятные драмы для привратниц, истории на розовой водице для анемичных барышень. Были и приключенческие романы для мальчишек – о индейцах, браконьерах, пиратах, разбойниках с большой дороги и джентльменах-грабителях. Я открыл настоящую индустрию, выпускающую огромное количество четко определенной или, как мы сказали бы сейчас, стандартизированной продукции от книжонки в несколько страниц за двадцать пять сантимов до толстенного, напечатанного убористым шрифтом на шероховатой бумаге народного романа за франк девяносто пять.
Я научился производить все виды этой продукции, начиная со скромного тоненького романчика, который швейка сует себе в сумочку, чтобы потом проливать над ним слезы, и кончая трогательной историей, в течение полугода печатающейся на последней странице еженедельника. И сейчас я нисколько не стыжусь. Напротив. Признаюсь вам, что этот период своей жизни я вспоминаю с самой большой нежностью, если не с тоской. Безусловно, я тогда не слишком гордился своими творениями, которые подписывал шестнадцатью псевдонимами. И чтобы не слишком уж опускать голову, мне приходилось часто повторять себе, что Бальзак, да и многие другие писатели дебютировали подобным же образом. Скромность приходит к человеку с возрастом, и это, без сомнения, прекрасно.
Я был этаким мелким производителем, ремесленником. И как таковой каждую неделю приходил за заказами к крупным предпринимателям, то есть к издателям народных романов. И, как всякий ремесленник, я начал с подсчета себестоимости в зависимости от почасовой выработки.
«Итак, – прикидывал я, – работая по восемь часов, я могу печатать по восемьдесят страниц в день. То есть три дня на приключенческий роман в десять тысяч строк за пятнадцать тысяч франков или шесть дней на роман о любви в двадцать тысяч строк за три тысячи франков…»
И я выстраивал свой бюджет. За столько-то тысяч строчек в год, иначе говоря, за столько-то часов