наших друзей и знакомых – тоже. Тем не менее я твердил: «Я буду писать…» А поскольку я не представлял, что писательство может быть профессией, что литературный труд способен дать человеку средства к существованию, родителям я заявлял:
– Хочу быть священником или офицером.
Они не понимали этого «или». Почему священником или офицером? Сотни раз они задавали мне этот вопрос, но я упрямо отказывался отвечать на него. Причина, вынужден вам признаться, была в том, что мое желание писать казалось мне если уж не постыдным, то, во всяком случае, чем-то таким, о чем не полагается говорить вслух. Священником или офицером. Я видел, как кюре нашего прихода неторопливо гуляет в саду своего дома, почитывая требник. Видел офицеров, в любое время дня разъезжающих верхом или прогуливающихся по городу. И у них, и у священников был досуг. Их профессия, даже их особая одежда придавали им некое достоинство, сливавшееся в моем представлении с ролью писателя. И наконец, еще более наивное соображение: у них были чистые руки; ни тем, ни другим не приходилось заниматься тяжелым трудом, от которого руки грубеют и покрываются мозолями.
Потянулись школьные годы. Как многие, я сочинял скверные стихи. Как многие, в третьем классе я организовал журнал, выходивший в нескольких экземплярах; было выпущено всего два номера, но этого оказалось вполне достаточно, чтобы меня чуть не вышибли из коллежа. Не стоит добавлять, что журнал был крайне непочтителен к учителям. Я привожу эти малоинтересные подробности лишь потому, что, подобно всем, читал биографии писателей, бывших до меня, и припоминаю только одно исключение из общего правила: все писатели в определенный момент испытывали потребность издавать школьный журнал и поддевать в нем своих учителей. Все они чуть было не вылетели из школы, а кое-кто, думаю, и вправду был исключен.
Я не утверждаю, что это условие sine qua non, обязательный признак призвания, и не хотел бы обескураживать кандидатов в романисты, которые в школьные годы не издавали журналы.
И все же я спрашиваю себя, а не было ли это симптомом? Не проявлялась ли тут потребность воспроизводить на свой лад людей, которых видишь рядом? Ведь в журналах подобного рода почти никогда не находишь изложения каких-то идей. В иных, правда, ученики ставят и обсуждают политические и философские вопросы. Но эти ребята не станут романистами. Как мне кажется, будущего романиста характеризует потребность воспроизводить живых людей или, если вам по вкусу более претенциозное определение, замешивать человеческое тесто. Редко он также отличается и примерным поведением. Разве не нужно впитывать жизнь всеми порами, чтобы воссоздавать ее? Разве не нужно как можно больше общаться с людьми, чтобы наново создавать их? Отсюда чудовищный голод, чудовищная жажда жизни во всех ее проявлениях, потребность погружаться в человеческое, пока не объешься им до отвращения.
В семнадцать, вынужденный зарабатывать себе на жизнь, я стал репортером. Почему? Не знаю. Никогда прежде я не читал газет. Не имел ни малейшего представления о политике. Вряд ли бы мог сказать, какие партии соперничают в нашем маленьком городе. И однако в день, когда мне пришлось искать работу, я совершенно естественно, можно даже сказать – неизбежно вступил в сумрачный коридор редакции одной газеты и постучался в кабинет к главному редактору. А сколько до меня поступали точно так же – с тем же неведением, но неосознанно повинуясь тому же самому инстинкту?
Я не нахожу другого слова, другого объяснения. Здесь, в этом тяжелом запахе свинца и типографской краски, конденсировалась вся жизнь города. Тут было изобилие человеческого теста, и оно месилось на полных оборотах. Ведь эта машина заглатывала все житейское, человеческое: пятьдесят тысяч человек, беснующихся на боксерском матче или политическом митинге; автомобильная или трамвайная катастрофа, сломившая жизнь многих людей; кровавая драма, потрясшая многие семьи; бродяга, вор, унылый хулиган, наркоман в поисках – порции отравы; политик, вымаливающий голоса, или почтенный обыватель, добивающийся ордена либо президентства в каком-нибудь обществе, в чем-то, что позволит ему вырваться из уровня посредственности…
Какое чудо для мальчишки окунуться во все это! Все двери вдруг открываются перед тобой. Стены утрачивают свою непроницаемость. Ты проникаешь в тайны людей. С блокнотом в руке несешься к еще не остывшему трупу, гонишься за полицейской машиной, встречаешься в коридорах Дворца правосудия с преступником в наручниках, смешиваешься с забастовщиками, с безработными, да мало ли еще чего…
Еще несколько минут назад я был всего-навсего никому неведомым учеником. Но после того, как я вошел в кабинет и робко поговорил с бородатым господином, у которого под ногтями траур, этим пророком среднего читателя нашего города, я мог считать, что мне принадлежит весь мир.
Думаю, что, если бы сегодня я оказался на месте этого бородатого редактора и ко мне в кабинет вошел семнадцатилетний кандидат в репортеры, трепещущий от надменности и смирения, я ему ласково сказал бы:
«Мой юный друг, я беру вас. Беру, хотя заранее знаю, что у вас на столе чаще будут лежать страницы романа, чем городская хроника.
Вероятно, вы даже сами этого еще не знаете, зато знаю я, поскольку существуют практически непреложные правила, в соответствии с которыми вы пришли сюда, чтобы отрастить зубы и когти, научиться, но не профессии журналиста, до которой вам нет дела, а профессии человека и романиста.
И я прошу вас, молодой человек, лишь об одном: не избирайте меня первой жертвой ваших литературных опытов».
Действительно, после поступления в газету первой моей заботой стало, как у многих до и, надо думать, после меня, сочинение романа. Разумеется также, что первым моим героем стал наш главный редактор. Думаю, нет смысла говорить, что портрет был написан без малейшего снисхождения. Да что я говорю! В юности в человеке кроются неисчерпаемые залежи свирепой безжалостности. В роман попал не только редактор, но и все мои приятели, а также, что, кстати, страшней всего, один из моих дядюшек, единственный, от которого была надежда что-то получить в наследство, самый почтенный и самый почитаемый наш родственник.
Рассказываю я вам это лишь потому, что продолжаю идти след в след судьбе.
Я мог бы, должен был бы спрятать эту рукопись в стол, тем паче что литературные ее достоинства были куда как сомнительны. Но я этого не сделал. Не мог сделать. Я обегал издателей, типографов и с присущей юности опрометчивостью перевернул все вверх дном. В нашем небольшом городе автор серьезного произведения, тут нет ни малейших сомнений, никогда бы не смог добиться, чтобы его напечатали. А я, мальчишка, добился, хотя сам до сих пор не