важна тема нравственного самоопределения. Один из первых его героев военных лет произнес: «Если я честен, я должен». Сказал и тихо шагнул навстречу смерти. А в мирные времена одни искали место работы, другие не мирились с формалистами и наглецами, третьи крушили мебель как мертвый символ уютного благополучия. И все хотели понять до конца самого себя, как сказал поэт, «к себе пробиться».
В «Вечно живых», где Борис (Олег Ефремов) произносил слова: «Если я честен…» — Табаков играл маленькую роль — студента-ленинградца Мишу, который оказался на именинах у скучающей Монастырской, некогда благополучной дамы. Он пришел на день рождения с любимой девочкой Таней и принес в подарок огромный фикус. Смущаясь, объяснил подарок: имениннице полагаются цветы. Гости шумно праздновали, возникли разговоры тет-а-тет, и Миша почувствовал, что вместе со спутницей им лучше незаметно уйти. Уход остановил голос хозяйки: «Уходишь, чистый человек? Дали команду? Наелся?» Ошеломленный, Миша застыл. Таня пытается его оправдать. Оскорбленные, пятясь, оба уходят. Сохранилась запись спектакля. Камера выхватила огромные глаза Табакова, которые увеличивали стекла сильных очков. Глаза, в которых так много боли, стыда, ужаса — словом, правды.
Правду Табаков чувствовал всегда остро. Почувствовал он ее и в прежнем исполнителе роли. Роль Миши вначале играл Леонид Харитонов, и Табаков вспоминал: «Помню, у этого Миши было перевязано тепленьким горло, он хрипел, ему было больно говорить. Потом я понял, почему Леня был прав, а я нет, не нося на горле этой фланели: нельзя в этой роли говорить поставленным актерским голосом „положительного резонера“. В этом спектакле — я видел его из зала — не было никакой „актерской дряни“, никто не форсировал звук: не дай Бог выявить на сцене хоть на йоту больше того, что на самом деле чувствовал». Слух на сценическую правду и жизненную у Табакова был абсолютным от природы, как и врожденный артистизм, которым он покорил многие трудные вершины, удивляя изяществом и элегантностью.
В театре часто бывает так: умение есть, а дарования не хватает. Табаков был одарен — и внешностью, и голосом, и органикой. Только правда актерского проживания выявляет и делает для нас увлекательным все, что с ним происходит. Реальная жизнь, жизнь в ее непредвзятом течении держит внимание зрителя. А когда зритель чувствует, что его принимают за дурака, он встает и, невзирая на шиканье соседей, устремляется в гардероб. На спектаклях с участием Табакова факт, когда публика «голосовала» ногами, современники не зафиксировали ни разу. Роль Олега Савина в пьесе «В поисках радости» многие считают рождением Табакова как актера. Бывает, что роль формирует актера, так или иначе оказывает влияние на психику, формирует мировоззрение. И не без участия зрителя, который часто олицетворяет связь персонажа с исполнителем.
В 1950-х годах актерская тема Табакова обозначена эскизно, но внушительно. В воздухе вокруг него царило полное взаимопонимание и согласие. Ему словно ничего не стоило подать содержание, поэтому форма была столь блестящей. Щедрая расточительность, радостная броскость, насыщенность сценического жеста завораживали. Казалось, что театр для него был своего рода «запоем», словно его душа совпала с героями времени. Неопределенность и противоречивость Табакова вряд ли когда-то терзали, рефлексирующие герои, пришедшие на сцену чуть позже, его интересовали мало, суждения актера о профессии оставались ясными до конца жизни. О сложном он всегда говорил просто, всегда понятно; коллег, умствующих о мастерстве, ведущих нескончаемые разговоры о необходимости в роли «исповедальности» считал глубокомыслием на мелководье. Длинные хождения в кадре известного актера он однажды прокомментировал остроумно — «пустота задумчивости».
Казалось, что для него никогда не было того мучительного «момента перехода от мысли к плоти образа», о чем ведают большинство актеров. Гениальные актеры сражаются за отсутствие зазора между собой и ролью, чтобы сошлось и зажило самостоятельной судьбой. И все же они из себя, своих нервов, душ, своего тела, наконец, создают нечто заманчивое, доселе неизвестное. Каждая роль — душевная биография актера. Жаль, что пока не нашлось критика, которого бы она заинтересовала и кто пожелал бы проследить эту биографию через спектакли с участием актера. Конечно, любая биография — реконструкция погасшей жизни. Приходится соединять мостками воображения сохранившиеся свидетельства, уцелевшие факты, перепрыгивать догадкой через неизвестное. Запретно лишь выдавать гипотезу за истину. Табаков рано, что называется, «открыл дверь к самому себе», поверил в себя. Да, он наблюдал, отбирал отблески многих характеров, подхватывал комедиантским чутьем нужное, яркое. И все-таки взаимоотношения актера с персонажем чаще всего остаются загадкой.
Про своего героя Олега Савина Табаков часто повторял: «Савин совпадал с моей физикой и психикой в каких-то безусловных вещах — в облике и пластике произошло полное попадание. Полное совпадение тональностей актера и персонажа… Ничего специально не придумывал, не искал — просто приходил и произносил реплики. Образ был готов задолго до выпуска спектакля. Он был во мне. Он и был я». Безусловная интеллигентность, душевная ломкость, оптимизм персонажа были присущи самому исполнителю. Правда и то, что для актера открытие внутри себя самого себя — самое важное в творчестве. В «Современнике» над спектаклем «В поисках радости» работали Олег Ефремов и Виктор Сергачев, в Центральном детском ту же пьесу ставил Анатолий Эфрос. Режиссерской работе Эфроса и зрители, и критика отдавали предпочтение, за исключением одной роли: говорили, что актер Костя Устюгов играет хорошо, но Табаков — вне сравнений.
Это подтвердил фильм «Шумный день», который Эфрос поставил позже, в 1960 году, в сотрудничестве с Георгием Натансоном. В нем были заняты все актеры его спектакля, а также Олег Табаков, Лилия Толмачева и Лев Круглов. Табаков играл своего тезку не только на редкость достоверно, тонко, но и с огромной внутренней самоотдачей, играл талантливо, а значит — заразительно, убеждая в праве на свое понимание образа. Задиристо, остро жил мальчишка в мире взрослых, отстаивая свое мнение. Какое-то внутреннее тремоло билось в его груди, вибрировало «тончайшее устройство, ловящее собственные токи». При несовпадении это устройство могло взбунтоваться, взорваться. А «освободившись от случившегося», вновь все возвращалось в исходное положение, когда легко дышалось и думалось. Не включиться, не откликнуться на жизнь духа было невозможно. До сих пор слышишь вопль героя: «Они же живые!» Это почти как «Быть, или не быть…» для Гамлета. И в этой реплике, в этой боли мальчишки было право на все остальные поступки.
Как и почему возникает чувство доверия к актеру: с первых ли фраз или только к самому концу спектакля? От этого многое зависит в самоощущении актера. Стимулирующее соучастие аудитории освобождает от «зажатости», дает большую свободу импровизаций — говорил же Станиславский о «возбудителях вдохновения». Будучи прекрасно знаком с тем, что называют репетиционной системой Станиславского, принадлежа к его школе,