мальчик. — Я коплю деньги, чтобы послушать вас, а однажды я собрался улизнуть на один из ваших концертов. Папа все равно не позволит мне, потому что, не знаю, он просто не выносит всего, что связано с цыганами, а я вот услышал вас бесплатно.
— Дорогое мое дитя, — сказал молодой человек, — ведь ты тоже связан с цыганами. Наша мать цыганка, хотя, возможно, ты этого не знал.
Стояла поздняя осень, было довольно тепло; но пока они разговаривали, солнце село, совсем стемнело.
— Дитя, — сказал Шандор, — сейчас ты уже не сможешь добраться до дому, но если ты останешься здесь, я обещаю проводить тебя завтра утром. Дорогу я знаю, — добавил он с ноткой горечи. — Смотри, я заверну тебя в свою шубу. Я могу соорудить для тебя хорошую постель с подушкой из палой листвы. Я это хорошо умею. Сейчас не очень-то холодно. — И он пробормотал сквозь зубы: — Теперь он увидит, что цыганскую кровь не приручишь.
— Но вам самому будет холодно, — сказал мальчик.
— О нет, — ответил Шандор. — Я привык спать прямо на земле. Мы, цыгане (сказано это было тем же презрительным тоном, каким произнес это слово его отчим семь лет назад), не спим на пуховых перинах.
И он завернул мальчика в свою шубу и сделал ему удобную постель из листьев. Ребенок проговорил сонно:
— Шандор, братец, сыграй мне еще что-нибудь.
— Да, дорогой, — откликнулся он и заиграл ту колыбельную, которой убаюкивал его отец. То же действие произвела она на Дюлу; а там и сам он примостился рядом с братом. Ветер усиливался, листья сыпались сверху и укрывали Зеленого Георга сплошным покрывалом.
— Когда-то я был Зеленый Георг, — прошептал он печально, — а теперь я, кажется, пожелтел, — и он уснул.
Ночью, как часто бывает в тех местах, неожиданно похолодало. Повалил густой снег и укутал двоих в белый кокон. Затем ударил сильный мороз. Они этого не заметили; оба крепко спали, Дюла — положив голову на плечо брата. Но этот мороз умертвил и тепло укутанного мальчика, и крепкого молодого мужчину.
Если бы кто-нибудь оказался там в то необыкновенно холодное утро, он бы несказанно удивился при виде элегантно одетой дамы, бродящей по лесу и безутешно взывающей:
— Дюла! Дюла! Господи! Неужели, потеряв одного, я должна потерять другого!
Наконец, она пришла туда, где, укрытые снегом, лежали они.
— Дюла! — вскричала она. — Что ты здесь делаешь?
Потом она взглянула и узнала.
— Шандор, дитя мое, мой первенец! Ты здесь!
Она бросилась к нему и горячо поцеловала.
— Я твоя мать, разве ты не узнаешь меня? Проснись же! Скажи хоть слово!
Они не двигались. Ни единой слезы не уронила она. Сняв с себя свое роскошное соболиное манто, она накрыла им своих детей, точно покровом. Потом она сняла с себя все кольца и украшения; и, отрезав свою черную косу, связала двоих своих сыновей этим странным ожерельем.
— Я возвращаюсь к своему народу, — промолвила она и ушла в лес.
ТА СТОРОНА
Бретонская легенда
À la joyouse Messe noire[16]
— …не то чтобы это мне по нраву, но после этого так хорошо… благодарствую, матушка Ивонна, можно еще капельку.
Так-то старухи, рассевшись вокруг камина, и попивали свой подогретый бренди с водой (принимаемый, конечно, исключительно в медицинских целях, как средство от ревматизма), и матушка Пинкель продолжала рассказ:
— Ну и вот, когда достигаешь вершины холма, там видишь алтарь с шестью свечами, такими черными, а между ними еще что-то, что никому еще не удавалось разглядеть, и старый черный баран с человечьим лицом и длинными рогами начинает служить мессу на какой-то непонятной тарабарщине, и две странные черные твари, вроде обезьян, выскальзывают откуда-то с книгой и сосудами, — и музыка, такая музыка. Там бывают твари, сверху до пояса как черные коты, а снизу как люди, только ноги их покрыты густой черной шерстью, они еще играют на волынках, и когда они всходят на возвышение…
Меж старух, на коврике перед камином, лежал мальчик, его огромные чудные глаза расширились, а тело трепетало от страха.
— Это все правда, матушка Пинкель? — спросил он.
— Конечно, правда, и не только это, самое-то интересное впереди; потому что они берут ребенка и… — тут матушка Пинкель осклабилась, показав клыки.
— Матушка Пинкель! А ты тоже ведьма?
— Помолчи, Габриэль! — приказала матушка Ивонна. — Как у тебя язык поворачивается сказать такое? Ей-богу, мальчику давно пора в постель.
И тут же все, кроме матушки Пинкель, дрожа, перекрестились, ибо послышался самый жуткий звук на свете — волчий вой, начинающийся троекратным отрывистым лаем, который переходит в долгое завывание, лютое и отчаянное одновременно, и заканчивающийся приглушенным рыком, полным извечной злобы.
Деревня стояла у самого леса, на этой стороне ручья, и никто не отваживался перейти ручей на ту сторону. Там, где была деревня, все было зелено, приветливо и плодородно; на той же стороне деревья никогда не выбрасывали зеленый лист, и тень лежала под ними даже в полдень, а по ночам оттуда доносилось завывание волков-оборотней, и людей-волков, и волков-людей, и еще тех нечестивцев, что каждый год на девять суток обращаются в волков; однако на зеленой стороне волков никогда не видели, и лишь маленький серебристый ручеек бежал посередине.
Наступила весна, и старухи оставили теплые местечка у каминов, предпочитая греться на солнышке у своих домиков, и были так довольны, что перестали рассказывать байки о «той стороне». Однако Габриэль по своему обыкновению продолжал гулять по берегу ручья, влекомый туда каким-то странным притяжением пополам со страхом.
Товарищи по школе не любили Габриэля; они издевались и насмехались над ним, потому что, кроткий по природе, он не был жесток; и как редкую, прекрасную птицу, сумевшую выбраться из клетки на волю, клюют обычные воробьи, так мучили Габриэля в школе. Всяк дивился тому, как матушка Ивонна, эта дородная, почтенная матрона, могла произвести на свет такого сына, со странными мечтательными глазами, который, по мнению всех, был «pas comme les autres gamins»[17]. Друзьями его были лишь аббат Фелисьен, в чьей церкви он прислуживал каждое утро, да девочка по имени Кармель, которая любила его неизвестно по какой причине.
Солнце уже село, а Габриэль все бродил по берегу ручья, исполненный смутного ужаса и неодолимого