как говорилось в каком-то анекдоте. Князь остался очень доволен моей работой, потом дал мне другую, и постепенно я превратился в некоторого рода домашнего секретаря. Зачастую мне приходилось писать под диктовку князя – то о земельном переустройстве Грузии, то планы походов в Малую Азию… Удивительно, как князь находил время создавать эти проекты среди светской рассеянной жизни, хозяйственных забот и служебных занятий. Кажется, в то время была мода писать подобные сочинения. Куда они представлялись?..
Эта общая работа, которой, нужно сознаться, и я начал увлекаться, установила между нами прекрасные отношения. Гордый и заносчивый со всеми, ко мне князь был очень деликатен. После моей месячной работы он мне определил жалование в пятнадцать рублей ассигнациями, хотя я и отказывался, а в следующем 1836 году подал рапорт о производстве меня в унтер-офицеры «за усердную службу и отличное хорошее поведение». Так как я находился под штрафом, то вопрос о моем награждении не за военное, а за мирное отличие восходил до высочайшего имени. Соизволение государя последовало 18-го апреля 1836 года (Архив кавказского военного округа. Дело по части польской № 10741 за 1836 год.)
Мне редко приходилось встречать более симпатичную женщину, чем княгиня Лидия Григорьевна. Ее нельзя было назвать красивой, но в лице ее сказывалась такая доброта, такая приветливость, что могло считаться выше всякой красоты. Несомненно, она унаследовала от отца эту большую долю нравственного совершенства. Она как-то вошла в кабинет, когда мы писали… Я встал и, вопреки всяким дисциплинарным правилам, отвесил ей глубокий совершенно штатский поклон. Княгиня очень любезно ответила мне и перевела вопросительный взгляд на мужа. Тот было начал по-французски, а потом пе решел на русский и сказал:
– Это тот, помнишь, я тебе говорил, – тот молодой человек, который увлекся проповедями фанатиков и прислан к нам сюда на исправление…
Княгиня подошла ко мне и просто протянула мне руку. Я почтительно по польскому обычаю приложился к ней.
Лидия Григорьевна Дадиани, урождённая Розен
– Я с дышала о вас… – сказала княгиня. – Воображаю, как вы, такой молодой, должны были тут тосковать по своим?..
– О, нет, княгиня, с первого же дня моего прихода сюда я встретил среди окружающих такое братское участие, что мне было бы грешно роптать на судьбу, забросившую меня на Кавказ…
И княгиня разговорилась со мной, словно имела дело с каким-нибудь светским jeune homme ее общества. С тех пор она была ко мне изысканно любезна, проявляя это в массе мелочей.
Признаться, переход от солдатских казарм к дому, поставленному на аристократическую ногу, был очень резок, и мне было трудно уловить ту середину, при которой я мог бы без ущерба моему самолюбию принять снисходительное отношение этих больших бар. Но меня, признаться, смущали не сами баре, которые, как истинные аристократы, были крайне деликатны, а челядь, эти напудренные лакеи в ливреях с гербами… Однако все как-то само собою обошлось благополучно, может быть, потому, что я со всеми себя держал ровно и не особенно радовался выпавшему мне «почету», как говорили писаря. Я всеми силами старался избегать княжеских обедов, происходивших всегда в семь часов вечера. С завтраками же и с чаями, и кофеями приходилось волей-неволей мириться, но ко времени обеда, если не было срочной работы, я старался исчезать. По распоряжению хозяйки, мне накрывали в кабинете или в соседней комнате, причем экономка всегда приходила наблюдать, так ли накрыто, все ли подано…
В то лето, спасаясь от тифлисской духоты, на Манглис приехала семья главнокомандующего и жила в обширном доме полкового командира. Мне только раз удалось видеть старую баронессу Розен. Это была очень гордая, величавая женщина, презрительно относившаяся ко всему, что стояло ниже ее. Она находилась в большой дружбе со своим зятем и во многом, как говорили, вдохновляла его, доказывая, что нужно ковать железо пока горячо, т. е. пользоваться влиятельным родством.
Однажды в кабинет, где я работал за особым столом, вошла старая баронесса, что-то горячо доказывавшая князю. Как надлежало исправному солдатику, я вытянулся в струнку. Князь обратил внимание своей belle mere на присутствие постороннего, тогда баронесса перешла на французский язык. Князь вместо ответа обратился ко мне громко с фразой:
– Roukewitch, vous etes libre a l’instant. Revenez, je vous prie, vers six heures… (Рукевич, вы свободны. Вернитесь, пожалуйста, к шести часам).
Уходя, я видел, как баронесса провожала меня недоброжелательным взглядом сквозь лорнетку. Больше в кабинет она не заглядывала, но зато молодая баронесса, сестра Лидии Григорьевны, если не ошибаюсь, Прасковья Григорьевна, стала под всякими предлогами забегать в кабинет, как только выходил князь. Еще подросток, но довольно высокая, стройненькая, крайне подвижная, она не казалась мне красивой, тем более, что уже мое сердце тогда было покорено сестрой одного юнкера, моей будущей женой, но я не считал изменой маленькое заигрывание с полуребенком. Бывало, только затворится дверь в кабинет, я так и жду, что сейчас же раздадутся быстрые шаги и в комнату вбежит, припевая, молоденькая баронесса, конфузливо остановится на пороге и скажет:
– Ах!.. А я думала, что здесь никого нет… Bonjour, m-r Roukewitch… Я здесь оставила мою книгу…
Эти посещения потом участились, разговоры стали продолжительнее, но задаваемые вопросы были иногда очень странные, вроде следующих: «Когда вы воевали с русскими, много русских вы убили?…» или «Правда ли, что ваши все имения и замки конфискованы?» Что мне было отвечать на последний вопрос? Сказать, что никаких замков не было, значило разрушить всю романтическую иллюзию; прямо же лгать не хотелось, и потому я, как некий грек, ответил правду и неправду: «Мои родные были раньше разорены”…
Однажды в отсутствие князя и старших членов семьи Лидия Григорьевна и молодая баронесса вытащили меня в гостиную, где собралось много народа, приезжего из Тифлиса и Петербурга. Одетый в безукоризненно сшитый мундир и собственные (непахучие) сапоги, я мог бы почесть себя франтом, но я именно стеснялся этого солдатского мундира, не подозревая, что именно он-то и делает меня интересным в глазах барышень, согласно эпохе романтично настроенных. Хотя я старался всеми силами не показать своей растерянности, но, помнится, совершенно машинально отвечал на вопросы, наверно, невпопад; потом я несколько обошелся, играл в какие-то игры, ел что-то сладкое, под конец вечера, когда большинство гостей разъехалось, даже играл на фисгармонии (Когда я жил на Волыни, я дружил с одним старым, очень хорошим гармонистом, который выучил меня играть на фисгармонии. Успехи мои были так велики, что одно время я серьезно мечтал о карьере музыканта. Впоследствии я совершенно