Во время «вступительного слова» я не переставала смеяться, за что Лауб поблагодарил меня, не прерывая речи, улыбкой, а Ленц – приветственным жестом. Потом Ленц читал свою восхитительную прозу, а кончив чтение, подошел ко мне – благо, я сидела рядом, и представил мне Габриэля Лауба, смешные и очень остроумные рассказы которого я давно уже читала и в журналах, и в книгах.
Он был человек очень живого и яркого ума, полный искрометного юмора, рассказчик от Бога, и в устном чтении это чувствовалось особенно отчетливо, потому что сопровождалось выразительной жестикуляцией, не свойственной немцам. Его живые карие глаза и весь его облик не совсем вписывались в среднестатистическую картину нордического Гамбурга.
За ужином, оказавшись между Ленцем и Лаубом, я узнала историю последнего, рассказанную – при всем ее трагизме – как анекдот. Он родился в 1928 году в Польше и был мальчишкой, когда Молотов и Риббентроп подписали известные теперь секретные протоколы, делившие Польшу. Семья Лауб оказалась в немецкой части. Отец, плохо разбиравшийся в политике, но знавший, что хрен редьки не слаще, решил оставаться на месте – будь что будет. Но шустрый мальчик смекнул, что от немцев в любом случае лучше оставаться подальше, и убедил отца податься на восток – со всей большой семьей. Они быстро – благо, брать с собой было особенно нечего – двинулись на восток, где были встречены входящими советскими частями. Их никто не обидел, но вскоре они оказались в Киргизии, куда их выслали, и шустрый Габриэль именно там и пошел в школу. Он выучил русский и киргизский – языки давались ему легко. Потом, сразу после войны, он решил вернуться в Польшу, поучился там, а позднее перебрался в Чехословакию, где выучил чешский и словацкий.
Он начал писать очень рано, и всюду, где он публиковался, его принимали в Союз писателей – таким образом, если я не ошибаюсь, он был членом Союзов писателей едва ли не всех социалистических стран, а в Чехословакии стал даже членом правления или секретарем этого Союза и в столь важном ранге приезжал в Москву в делегации чехословацких писателей, где его встречали очень радушно, как подобает члену иностранной делегации, тем более принадлежащему к руководству. После 1968 года он, потрясенный тем, как давили «Пражскую весну», решил, что хватит с него «братских социалистических стран», и уехал в ФРГ, где и поселился в Гамбурге, в скромной квартире, зарабатывая литературным трудом и имея преданную читательскую аудиторию, ценящую хороший юмор и крепко придуманные афористичные истории. Среди его близких друзей оказался и Зигфрид Ленц.
Увидев во мне благодарную слушательницу, которую очень заинтересовали его необыкновенные жизненные похождения и его симпатичная, очень человечная проза, Лауб – в самый мой последний вечер в Германии – предложил посетить гамбургскую еврейскую общину, где как раз должен был состояться его писательский вечер.
Мы приехали в здание, когда-то принадлежавшее еврейской женской гимназии. В начале 90-х там находилось еврейское культурное общество, устраивавшее время от времени различные мероприятия культурного свойства. В актовом зале я долго стояла, потрясенная, перед развешенными на стенах фотографиями школьных классов и отдельных учениц – почти все они сгорели в освенцимских газовых камерах. Сенат вольного ганзейского города Гамбурга оказывал этому немногочисленному сообществу всяческую поддержку. Со стороны города это была попытка загладить вину, хотя всюду уже сидели люди других поколений, молодые и лично никак не причастные к тому, что совершалось от имени нацистского рейха…
В своих бумагах я нашла черновик письма, отправленного уже из Москвы по горячим следам Габриэлю Лаубу, которого я больше никогда не видела. Вот текст в обратном переводе с немецкого: «Дорогой г-н Лауб! Несмотря на горячую нелюбовь к сочинению писем (как, впрочем, и всего другого), и в полной неуверенности, получите ли вы мое послание, ибо почта наша работает из рук вон плохо (это было, повторюсь, в начале 90-х), все же не могу не написать вам. Два замечательных дня в Гамбурге я буду вспоминать с удовольствием. Боюсь впасть в сентиментальность (а мы с вами установили, что она нам обоим свойственна), а то нашла бы какие-нибудь эпитеты, вроде «незабываемые», «прекрасные» и проч. Помимо совершенно необычайных и очень грустных впечатлений от посещения бывшей гимназии для девочек (так и хочется вспомнить название повести теперь уже немодной Анны Зегерс «Прогулка мертвых девушек»), все же главным было общение в Вами и Ленцем. Жаль, что нам не удалось поговорить подольше. И не знаю, удастся ли. А пока с удовольствием читаю подаренные вами книги рассказов – от них как-то легче становится жить. Желаю вам здоровья и, как у нас говорили в советские времена, счастья в работе. Ваша И. М.
P.S. Замечательная была история про Ходжу Насреддина, которой вы открывали вечер Зигфрида Ленца. До сих пор слышу ваш голос и интонацию. По-моему, я смеялась неприлично громко. Большой привет всем, кто был на вечере в бывшей гимназии и кто так по-доброму отнесся ко мне. Но в первую очередь привет Ленцу и его супруге»…
Из поездок в ФРГ, помимо встреч с известными писателями и издателями, театральных постановок и знаменитых фильмов, которые нельзя было в те годы посмотреть в Москве (вроде «Кабаре», «Танго в Париже», «Ночного портье» и др.), в памяти застревали совершенно случайные эпизоды, часто, впрочем, раскрывавшие образ жизни и мыслей немцев больше, чем самые интеллектуальные беседы, которые я вела с литераторами.
Как-то в Кёльне мне нужно было купить билет на поезд до Бонна – это рядом. Неожиданно – а по сути, впервые – я увидела у вокзальной кассы очередь, состоявшую, впрочем, не более чем из пяти человек. Я спокойно встала в конец – привычная к огромным толпам, собирающимся всюду, где что-то «давали»: импортные сапоги или бананы. Я и не считала, что стою в очереди.
Но тут вдруг ко мне повернулась стоявшая впереди дама в меховом манто и с огромными драгоценными серьгами (впрочем, может быть, это была бижутерия – я никогда не отличала одного от другого). На лице дамы были возмущение и гнев. «Вы понимаете, что происходит?» – обратилась она ко мне дрожащим от негодования голосом. Я дала понять, что не очень. «Ну как же, – взволнованно продолжала дама. – У них испортился компостер и из-за этого мы вынуждены стоять в очереди!»
Я робко выразила надежду, что компостер скоро починят. Я видела в окошке раскрасневшегося от неожиданно приключившейся беды пожилого кассира, который призывал на помощь своих коллег. «Пассажиры ждут!» – с ужасом восклицал он. Компостер починили минуты за две, а через три дама с серьгами уже получила свой билет, не преминув сделать внушение несчастному кассиру, которое он выслушал покорно и с извинениями (клиент всегда прав!). Затем, уже отходя от кассы, дама снова обратилась ко мне, а я как раз протягивала в окошко деньги. «Вы видите теперь, какова трудовая мораль Германии!».
Экзальтированно произнеся эту реплику, дама удалилась, а я еще долго думала о столь низко павшей трудовой морали Германии и сравнивала эту никудышную мораль с замечательной трудовой моралью на родине, где подобный эпизод даже не был бы замечен.
Массу впечатлений давали поездки на бундесбане – федеральной железой дороге, являвшей собой чудо порядка, чистоты, функциональности и какой-то особой, незнакомой после советских прокопченных поездов с грязными туалетами, сырым бельем и нервными проводницами, ауры. Конечно, немецкие туалеты, особенно в бундесбане, заслуживали бы отдельного гимна. Но теперь это уже все знают. А тогда они действительно были чем-то вроде символа комфортной и благоустроенной жизни.