сложные вещи и даже не придавая этому значения, Людмила Владимировна, как и Аня, не понимала самых простых вещей.
Иногда ему казалось, что о людях мать и дочь судят одинаково.
— Уведи Машу, мы с Григорием Яковлевичем поговорим с Аней, — сказала Людмила Владимировна.
Он увел Машу на улицу и, вернувшись, услышал часть разговора.
— …Боря ничего вокруг не видит, вы же знаете, для него все люди хорошие. Я пытаюсь ему объяснить…
— Бесполезно! — накричал Григорий Яковлевич. — Он ничего не поймет! Он отличный парень, но мозги у него все знаешь где? С ним ты и не говори!
Так он старался освободить Шубина от ненужных разговоров.
— Он им поддается. Он, я заметила, все время сердится на меня. Я уж стараюсь, как могу, но вижу: он сердится на меня. Иногда совершенно без причины даже. Вчера даже Маша заметила, — Аня заплакала.
— Это он от усталости, Аня, — сказала Людмила Владимировна. — Он чрезвычайно устает в цехе.
— Нет, он все время сердится на меня. Не переставая. Я это чувствую…
— Вы только усиливаете ее идеи, — сказал Шубин, когда они с тещей остались вдвоем. — Чем это кончится?
— Но что же делать, Боря, — оправдывалась Людмила Владимировна. — Должен же быть человек, которому она может все рассказать.
— Я мог бы понять, если бы вы это делали для того чтобы ее переубедить…
— Боря, ты честно постарайся вспомнить: много ли ты людей сумел переубедить за свою жизнь? Часто ли бывало, чтобы кто-нибудь тебя переубеждал?
— Но если ей объяснить…
— Дело не в объяснениях. Докажи человеку, что его объяснения неверны, он просто придумает себе другие вместо прежних. Объяснения — это кожура без плода.
— Тогда что же делать? — спросил он.
— Я хочу, чтобы она любила меня. Если она будет любить меня, она усвоит, может быть, и мое отношение к жизни, мою картину мира.
— Меня она, значит, не любит?
— Боря, твое отношение к людям она никогда не усвоит.
Все-таки после ухода родителей они вместе поужинали. Утром Шубин ушел в цех успокоенный. Как всегда в конце месяца, он вернулся домой поздно, открыл дверь, и Маша бросилась к нему, не давая раздеться, уткнулась в колени, разрыдалась.
Аня лежала в кровати, долго не отвечала ему, наконец сказала:
— Ты сам поужинай, я не могу встать, у меня нога болит.
Он приготовил ужин и по тому, как жадно ела Маша, понял, что ее не кормили весь вечер.
— Ты же видела, что мама больна, — сказал он. — Могла бы нагреть чай и маму покормить и себя.
— Мама не больна, — сказала Маша. — Она притворяется.
Он ударил ее по щеке:
— Не смей так говорить про маму!
Маша лежала в кроватке, сказала:
— Папа, у меня в ухе звон.
— Спи, Маша, — сказал он. — У всех бывает звон в ушах.
— Но у меня не так, как у всех.
Вытянула руку, рассматривала ее.
— Смотри, у меня рука засыхает. Видишь, как сохнет? Сейчас отвалится.
Играла с куклой. Вдруг он услышал всхлипывания.
— Маша, что ты?
— Отвалилась рука.
За ужином взяла ложку левой рукой.
— Маша, не чуди, ешь нормально.
— Я же тебе сказала, что у меня рука отсохла.
— Возьми сейчас же ложку в правую руку! — заорал он.
Она испугалась, переложила ложку в другую руку. Слезы капали на тарелку. Ложку она несла ко рту, как непосильную ношу, и морщилась, будто очень больно. Он не мог смотреть, ушел из кухни. Стоял в коридоре, прислонившись к стене, и стучало в висках, будто туда переместилось сердце.
— Как тебе не стыдно! — сказала Людмила Владимировна. — Обычные детские фантазии.
— Обычные? И у меня такие были?
— Разные дети бывают. Разные люди. Выбрось это из головы.
— Я заметил, она так же, как Аня, не умеет терпеть. Если захочет что-нибудь, то или сразу подавай, или вообще ничего не надо.
— Аня похожа на ребенка. Инфантильность — это симптом. Но у детей это нормально, не пугай ты сам себя.
Ночью он долго не мог заснуть, задремал и тут же проснулся со странным, незнакомым ему чувством. Он почувствовал, что рядом спит чужая женщина. Ей что-то от него нужно, это ее дело, ему что-то от нее нужно, это его дело, они добиваются каждый своего, почему-то придавая этому видимость взаимной привязанности. Так же и все люди. Но чего они добиваются? Этого они не знают, каждый выполняет заложенную в него природой программу, как птицы, которые осенью летят на юг, как пчелы, которые откладывают в соты мед, все дело в заложенной программе. И он сам совершает до ужаса странные и необязательные действия, подчиняясь непонятным условиям неведомой игры. Случилась какая-то ошибка, либо же он — в центре всеобщего заговора против него, обмана, все знают смысл игры и сообща скрывают от него, и странно, что он понял это только сейчас... Он заснул, а утром все было, как обычно. Спустя несколько дней он вспомнил это странное полудремотное чувство и понял, что же должна чувствовать Аня и насколько ей труднее, чем ему.
Маша обшарила всю комнату. Заставила Шубина поднять ноги, полезла под кровать. Вылезая, чуть не опрокинула елку. Подарка нигде не было.
— Ах, этот негодник Дед-Мороз! — свирепо щурился Григорий Яковлевич. — Я ему всю бороду выдеру! Почему нет подарка? Ах, старый склеротик, тунеядец!
— Может быть, рано еще, — сказал Шубин. — Он в двенадцать придет.
— Почему в двенадцать, когда нам с Машей пора спать? Не может он, безобразник такой, раньше прийти?!
— Может быть, он приходил без подарка? — «предположил» Шубин.
Маша визгливо смеялась:
— Про кого вы говорите?
— Про этого разбойника Деда-Мороза, попадись он мне!
— А этого Деда-Мороза как зовут? Борис Иванович? — смеялась Маша, показывая, что она уже большая, в Деда-Мороза не верит, знает, что подарки покупают мама и папа… и все-таки глазенки блестели и бегали по лицам, все-таки сохранялось детское: а вдруг? А вдруг он есть, Дед-Мороз?
Ни у кого не нашлось твердости отправить ее спать…
Сидели за столом с восьми часов, устали. Колебалась люстра: отплясывали соседи наверху. Маша и Аня начали концерт. Пели, танцевали, изображали Штепселя и Тарапуньку, хохотали до