не спится. Вот и завтракаю ночью. Что приготовить вам на обед?
— Мы бы не отказались от твоего борща. Сава обожает борщ, это его самый любимый суп.
— О, борщ, правильное решение, — кивает мама. — Тогда сходи в магазин за свеклой. У меня осталась одна, уже скукожилась.
Много лет, в каждый мой приезд, наши разговоры вращаются вокруг еды. Как на плохом свидании. Все другие темы остаются словно за очерченным нами кругом. Еда — это то, о чем можно вести беседы бесконечно.
Я размышляю о еде как о маркере человеческого состояния. Когда я приехала домой после четвертого курса, мама встретила меня с поезда одна.
— Поешь чего-нибудь. Ты, наверное, голодная с дороги. Там, в холодильнике, есть салат, — сказала она устало, когда мы вошли в квартиру, и отправилась к себе в комнату.
Я нашла магазинный салат в пластиковом круглом контейнере. Это был первый раз, когдамама не приготовила ужин к моему приезду.
Папа не сразу вышел из гостиной. На нем была черная вязаная шапка, плотно облегающая голову. Он сильно похудел. Втянулся, стал незаметным его всегда круглый, массивный живот. Мы неловко обнялись. Его кисти повисли за моей спиной.
— Ты чего в шапке? — спросила я. — Дома же тепло. И сейчас лето.
— Не знаю, просто так. Удобнее.
— Дуркует он потому что, — сказала мама раздраженно, возвращаясь на кухню.
Отец двинулся в ее сторону, подволакивая одну ногу, словно та онемела. Замахал на маму руками.
— Иди. Иди к себе — нечего тут шастать, — она указала рукой в сторону гостиной и освободила ему дорогу.
Под словом «дуркует», как оказалось, скрывалась не только шапка. Папа стал прикладывать к окнам странные записки. Я нашла одну, прислоненную на кухне к стеклу, надписью наружу: «Уходите».
Папе казалось, что за ним следят. Он подолгу зависал возле окна, высматривая что-то. Он просил их оставить его, пока еще мог держать ручку в руках.
— Видишь? — спрашивал он у меня, подходя к окну. — Они снова тут.
— Кто «они», пап?
— Вон. В черном.
Но во дворе никого не было.
Мама и бабушка боялись отца. Костлявый и худой, шатающийся и обезумевший, он все еще имел силу в руках и теле. И все еще мог ударить.
Он называл теперь бабушку сумасшедшей старухой. А та кричала ему в ответ, что он идиот и дурак. Когда они встречались в коридоре, отец гнал ее назад, в комнату, не давая пройти. Мама называла их «мои инвалиды». Объединяла в одно, мрачное и тяжелое. Кроме нее, некому было тянуть этот груз.
За четыре месяца до смерти папа разбил бабушке голову чашкой, пока мама была на работе. Она вернулась домой и увидела брызги крови на обоях в коридоре. Папу увезли в психиатрическую клинику, но уже через месяц он вернулся домой.
— Я теперь вообще не могу оставить их одних, — говорила мне мама по телефону.
— Мам, я приеду на каникулы, и мы что-то решим, хорошо? Мы что-нибудь придумаем. Не знаю, что могу сделать, пока я в другом городе.
Летом перед смертью отца в квартире нечем было дышать. Входя с улицы, можно было словно пощупать плотный воздух, в котором смешались пот и грязь двух тел, бабушки и папы, запахи нестираного белья, запахи лежалого и кислого, мочи и кала. Бабушка уже не вставала сама, папа еще ходил по квартире, но уже не мог ходить в унитаз, не мог сам перешагнуть бортик ванной.
Когда он обкакался в штаны, мы загнали его в глубокий таз посреди гостиной, раздели. Вниз по худым ногам стекало коричневое, смрадное. Увидев папино голое тело, я не испытала стыда, возможно, потому, что и папа не испытал его тоже. Он был отстранен от своего тела, он вообще был как будто не здесь, топтался в этомтазу, а сам был где-то далеко. Мы обмывали его с двух сторон двумя тряпками. Он старался удержать равновесие. Его пенис болтался между ног, словно сдутый шарик. Я впервые видела член моего отца. Его худые ягодицы впали, как щеки мертвой рыбы. Это омовение стало нашей единственной близостью. Я трогала его кожу, касалась ее через ткань, гладила тряпкой. Потом мы сменили ему белье на диване, надели чистую одежду.
— Он ведь не признает памперсы, гаденыш такой. Устроили из дома сортир. Что один, что другая. Мажет стены своим гэ. — Мама не произнесла этого слова до конца.
Она много раз потом вспоминала, что лишь один раз я помогла ей вымыть отца. Матери всегда не хватало соприсутствия, разделения ответственности. А эта ответственность была ей не по силам.
Тем летом я написала своей подруге Кате, которая была единственным моим знакомым врачом.
— Мы можем поставить его на очередь в кунибский интернат, — ответила она. И, почувствовав мое замешательство, добавила: — Это даже не интернат, а скорее лечебный санаторий. Но уже насовсем. Там есть врачи. Твой папа будет под присмотром. Это лучше для него, поверь. И для мамы твоей тоже. Это не очень далеко, вы сможете его навещать.
Папа был в очереди сто девятым.
В то лето перед интернатом мама решила делать ремонт на кухне. Я разгребала шкафы, чтобы помочь ей перед тем, как придут рабочие. Они уже сняли коричневый, цвета молочного шоколада фанерный пол, оставив голые щербатые доски. Папа все время запинался о них в своих больших черных пластиковых тапках, попадая в широкие расщелины.
— Да не ходи ты сюда, — шипела я на отца из кухни, когда он приходил. — Ну чего ты опять хочешь?
И он отшатывался во мрак коридора, исчезал.
Он все время был голодным, ел все, что мог найти. Мама купила второй холодильник и уносила теперь всю еду в комнату, чтобы он не мог до нее добраться. Я приготовила творожную запеканку, оставила ее остывать. А когда вернулась, увидела, как папа стоит у плиты и ест ее, обжигаясь, прямо со сковороды. И я разозлилась. Я кричала на него, как на провинившегося маленького ребенка, а он все стоял с ложкой в руках и улыбался, пока я не отобрала ее и не прогнала его с кухни.
Уезжая рано утром в Петербург, я собиралась тихо, чтобы не разбудить его. Мне не хотелось прощаться.
«Я договорилась обо всем, на этой неделе можно его привезти», — написала Катя почти сразу после моего отъезда. В маленьком городе все друг друга знают, и, даже если ты сто девятый, ты можешь легко стать первым.
Спровадить отца в интернат можно было только обманом. Он ни за что не покинул бы