Марк совсем не был драчуном и начинал махать кулаками только потому, что не терпел несправедливости, как он сам говорил, и не любил оставлять дело неоконченным. А вот что он любил, так это рассказывать о своих пассажирах, и самые странные, трогательные или нелепые истории тщательно записывал в большую тетрадь, такую же синюю, как его такси. В его секретере одна полка была выделена для "дани" — вещиц, забытых на заднем сиденье, которые он сохранял, наклеив на каждую этикетку: "Билет на самолет в Братиславу", "Мобильник дамы в слезах", "Книга молодого вдовца", "Рукопись Ричарда III", "Билет в партер в Опера", "Анонимные трусики от 23 июля", "письмо шантажиста от 24 декабря", "Манифест пацифистов", ну и так далее.
Любим ли мы с Марком друг друга? Мне скорее кажется, что мы с ним друг друга понимаем, несмотря на все наши ссоры, и что мы оба делаем то, что должны делать. Наши друзья, что то и дело разводятся и расстаются, в среднем раз в три месяца, завидуют, говоря, что нам повезло, "мы настроены на одну волну".
Друзья понятия не имеют, что наша волна едва колышется, она не бурлит, не наполняет нас вибрациями, из-за которых мы выходили бы из берегов. Мы с Марком в одном гамаке. Вокруг все покачивается, а мы держимся.
Увидев объявление Дарио в газете, я отправилась туда, где все вибрирует, где все, что нас обычно занимает, становится смешным и исчезает, как если бы мы уже перешли в мир иной. Даты из записной книжки, деньги, которые мы заработали, потратили, дали в долг, заняли, равновесие наших жизней, реалии ограниченного пространства, хищное время — я забыла обо всем, выехав на национальную автостраду в сторону Дром, вдыхая запах высохших цветов и смолистых деревьев. Рано утром я распрощалась с уродливым городком на обочине, с пешеходной улицей, "Блю-Баром", одинокими парами, обреченными людьми.
Я включила радио, Карузо пел арию из "Искателей жемчуга", потрескивание доводило гения до одышки. "При свете звезд мне видится она, под покрывалом светлая луна… " Я пела вместе с Карузо, и на глазах у меня выступили слезы.
Пусть, имею право. Я одна у себя в машине и могу безумствовать как хочу. Орать, петь, плакать, разговаривать, хохотать, горевать. Горевать, что Дарио пятьдесят, что я никогда не любила всерьез моего мужа, горевать, что мои девочки уже больше не будут младенцами у меня на руках — ни на час, ни на одну минуточку. Горевать, что мне никогда не вернуть шелковистую кожу семнадцатилетнего Дарио и невинность этого мужчины тысячи женщин, этого хранимого Богом мальчика. Никогда больше я не обниму его в первый раз. Куда деваются наши движения? Если получаешь сколько отдал, сколько обнимал, баюкал, ласкал не помня себя, то, быть может, о тебе однажды вспомнят? Может быть, попросят вернуться и начать все сначала?
Мужчина ловил на дороге машину, я остановилась, он сначала даже не понял, а потом, выйдя из ступора, поспешно сел. Багажа у него не было, но на мальчика, путешествующего автостопом, он уж никак не походил. Прежде чем сесть, он сто раз очень нервно повторил: "Спасибо, мадам", что подействовало на меня удручающе. Мадам, мадам, мадам… С какого возраста к нам так обращаются?
— Вам куда? — спросила я.
— Не имеет значения.
— Простите, не поняла.
— Чем дальше, тем лучше.
Я посмотрела на своего спутника. Красивый профиль, прямой нос, тонкие волосы, четко очерченные скулы. Я бы дала ему лет двадцать пять. Руки у него немного дрожали.
— Вы из этих мест?
— Каких, мадам?
— Здешних…
— Все мы нездешние.
Почему я остановилась и посадила этого паренька к себе в машину? Как мне удастся от него избавиться, под каким предлогом?
— Можно я закурю, мадам?
— Ни в коем случае. Если хотите, я могу остановиться и вы выйдете, если не можете обойтись без сигареты, но курить в машине…
— Понял! Вы хотите, чтобы я вышел, правильно?
— Нет.
— Вы хотели, чтобы я сказал вам, что попал в аварию или пропустил автобус, в общем, что-нибудь в этом роде, так?
— Какое мне дело?
— Вы уверены?
— Вы проголосовали, сели ко мне в машину, до остального мне дела нет.
— Прекрасно.
И он умолк.
Я выключила радио. Мы ехали молча, и тишина смущала меня больше, чем пассажир. Брюки у него были в пятнах, ногти неровные. Он смотрел прямо перед собой, время от времени покачивая головой, словно в такт музыке. Я уже не могла думать о своем даже молча — он занимал в машине слишком много места.
— И все-таки вы же куда-то едете, — сказала я.
Он улыбнулся.
— Совсем как мама, — произнес он ласково.
— Я могла бы быть вашей мамой. Думаю, вы ровесник моей старшей дочери. Вам сколько лет?
— Двадцать восемь.
— Вот как. Мне показалось, что вы моложе.
— А вы слишком молоды, чтобы иметь дочь двадцати восьми лет.
— Моей старшей дочери двадцать три. У меня три дочери.
Мои дочери его не интересовали, и мы проехали молча еще несколько километров. Потом он достал табак и стал скручивать сигарету, говоря, что только свернет ее, а выкурит после: "Не беспокойтесь, в вашей машине не будет пахнуть табаком, мадам… "
"Не беспокойтесь, мадам! Еще несколько секунд, и концерт начнется, мадам!.."
Вторая половина августовского знойного дня, солнце палит нещадно, металлические ставни пышут жаром, и нам кажется, что мы заперты в раскаленной железной коробке. Нам пришлось зажечь свет, так темно у нас в комнате. Свет настольных лампочек Кристина направила на себя, громко крича: "Полное освещение! Свет на сцену пожалуйста! На Майка Брааанта!"
Мне было четырнадцать. Нескончаемое лето; 15 августа мы вернулись из Оверни, где гостили у родни в большом, всегда грязном и холодном доме, где никто никого не любил, и мы тоже там никого не любили. Мне было четырнадцать, и мне больше не хотелось целый день играть со своей большой маленькой сестричкой, слушая, как она поет, развлекая ее, "подливая масла в огонь", как говорила мама, уходя на целый день к кюре — скоро должны были начаться занятия катехизисом, и они готовились.
Я смотрела на Кристину, на ее умоляющие глаза, откинутую голову, она так старалась быть такой же трогательной, как Майк Брант! И потом лишила ее одного прожектора: наклонила лампу к своему столу и написала на большом листе бумаги: "Убедительная просьба доставить, если она потеряется, в квартал Петит-Шартрез, дом Б, в Экс-ан-Провансе". И приколола лист булавкой к синей блузе Кристины (мама всегда забирала для нас порванную одежду своих учениц и чинила ее толстыми белыми нитками, какими, я думаю, зашивают уток, когда жарят).
— Что ты делаешь? — спросила Кристина. — Что ты написала?
— Клади микрофон, Кристина, мы с тобой уходим.