А девушки, однажды узнавшие, что такое любовь, остановиться не могли, и парней у них становилось все больше, и они уходили с ними на вершину холма позади лицея или за здание гимназии. Мы смотрели на них с завистью, хотя называли между собой "доступными" или без обиняков "прости господи", если девушки были совсем из неблагополучных. Мы чувствовали себя вправе презирать их. Были и такие, что занимались проституцией в кафе "Два мальчика", который называли "Два М", они делали "кое-что" старикам в туалете, а потом бежали в ближайший супермаркет и покупали себе колготки и губную помаду. Дома нам запрещали слушать песню Джонни Холлидея "Как я тебя люблю". Страсть, с какой он пел: "Когда творят лллю-боовь", поражала, как, например, поражает манера пения Сильви Вартан (только представьте себе Сильви Вартан), которая почувствовала себя сукой. Песня Холлидея возбуждала, тревожила, после нее возникало ощущение, что любовь — это битва.
Над нашим мирком витало неведение и желание изведать любовь. Мы вглядывались в тех, кто нас окружал. Что они делают, как говорят, что с ними происходит. И мы после станем такими же, как они? И будем об этом говорить с такой же ленивой самоуверенностью? Или даже пренебрежением к тому, с кем "гуляем"? И разочарованием, которое пытаются скрыть, унижая партнера.
Я смотрела на Дарио и ждала.
— А чего тебе ждать с носочками и в клетчатой юбке, ты что, не понимаешь, как это глупо. Ты хоть знаешь, что ты хорошенькая?
— Неужели?
— Точно. Мы давно говорим с парнями, что Эмилия была бы просто супер, до того она хорошенькая. Если бы захотела. Распусти волосы, уже будет лучше. Разве нет?
Если бы захотела… Если бы захотела… Я попросила тетю Сюзанну, и она открыла боевые действия вместо меня. Она убедила маму купить мне колготки "Дим", это было время, когда все рекламы пестрели разноцветными ножками в колготках "Дим". Тете Сюзанне пришлось выдвинуть тяжелую артиллерию, иначе мама никогда бы не согласилась. Я слышала, как они говорили на кухне, нервно гремя кастрюлями и ложками, будто стряпали для посетителей большого ресторана. Тетя Сюзанна сказала: "Если ты не отпустишь вожжи, Анна-Мария, в период созревания Эмилия станет неуправляемой". Мать застонала: "Избави боже, только не это!", и голос у нее был до того испуганный и умоляющий, что я сказала тете, что кроме красных колготок мне нужны еще джинсы. И получила джинсы.
Дарио распустил мне волосы. Сделал первый шаг к высвобождению во мне женственности. Но я не спешила. Я знала, что продолжение неминуемо. Я помнила о Марракеше и новом самоощущении. К тому же я могла стать опасной, начать бунтовать, и эта возможность страшно пугала мою мать… Я размышляла об этом за вышиванием во второй половине дня в среду, вместе со сверстницами, которые считали меня застенчивой, а точнее, зажатой и не знали, что я могу стать опасной.
Ждала ли я когда-нибудь Марка так, как ждала Дарио? Когда мы с ним встретились, с невинностью было давно покончено. Я принадлежала Дарио, а потом больше никому, я имею в виду: никому, о ком стоило бы упоминать. Если что и вспоминалось, то только крошечные комнатушки в старом Эксе, матрасы на полу, беспорядок, бело-розовое утро над городскими крышами и желание сбежать, пока партнер не проснулся. Он поднимался с всклокоченной головой, отправлялся в туалет, долго писал и кричал оттуда: "Кофе будешь?" Потом шумела вода, шлепали босые ноги, а тебе очень не хотелось, чтобы тебя целовали не почистив зубы, губами с засохшей слюной в уголках рта, потому что во сне она немного подтекала. Эти мальчики были дороги каким-то другим женщинам. Те мучились из-за них и, может быть, даже готовы были ради них умереть. Мальчики с любовными историями, отцовством, сыновья, которым в воскресенье вечером матери говорили что-то ласковое, о ком они заботились, мужчины, ставшие для кого-то главными в жизни. Но не для меня. Для меня они были тенями, силуэтами. Я не любила их. Потому что они — не Дарио. Их заботило то, что обычно заботит всех мальчиков: они чувствовали свою ответственность и старались вести себя должным образом. Делали свое мужское дело. Прямо к нему они и переходили, без проволочек и колебаний, потратив время на освоение навыков, на умение, а не на приобщение, постижение. Иногда мне приходило в голову, что Кристина знает о любви куда больше их, знает, потому что жизнь для нее открыли слова любимой песни: "Новый день на земле свет несет тебе и мне". Попсовый мистицизм. И то, что Майк Брант не знал того, о чем пел, придавало словам вселенскую значимость, смысл заключался в порыве, и он искупал банальность рифм.
В нашей истории с Марком не было никаких загадок. Мы нравились друг другу, у нас были одни вкусы, один возраст, одно желание уехать из Экса в Париж и зажить новой необыкновенной жизнью, неведомой и разнообразной, как сам город. Мы думали, что как нельзя лучше впишемся в то, что вообразили себе о столице — столице, где решаются самые важные проблемы, где хранятся произведения искусства, где работает множество книжных магазинов, кино и театров, всегда оживленной, бурлящей столице, где по закону мимикрии выявится все лучшее, что в нас есть. Ничего подобного не случилось.
Первые годы мы хоть и жили в Париже, но оставались вне столичной жизни. Все было очень дорого, и мы оба тосковали без природы. Всюду ощущалась агрессия — в нетерпеливой толпе, в усталости, в покорности. Всего было слишком много — людей, магазинов, демонстраций, забастовок, столкновений, шествий, матчей, фестивалей, событий, скандалов, суперконцертов, сумасшедших пробок, бомжей, самовольных захватов домов, нищеты, роскошных отелей и притонов. Париж был всегда непредсказуем, он переполнялся, извергался как вулкан, без удержу и предупреждения, он пугал меня.
Но мало-помалу Париж приручился. Не сразу, после долгих лет странствий из квартала в квартал, из крошечных комнатенок в старые квартирки, всегда под угрозой протечек и неполадок с отоплением, после череды временных работ, не слишком близких друзей, соседей-приятелей. Долгое время мы оставались провинциалами, дружили с приезжими из Бретани, потом с теми, кто приехал из пригорода, у нас появились дети, мы стали родителями, которые приходят в ясли, ждут за оградой школы, сидят на родительских собраниях, числятся в папках исконно парижских кварталов и учреждений. У нас появились в Париже любимые места, кафе, воспоминания, адреса друзей.
Поработав барменом в гостинице "Лувр", представителем фирмы "Л’Ореаль", дальнобойщиком с правом пересекать границу, перевозящим радиотехнику, а иногда и запрещенный алкоголь,
Марк стал шофером такси. Он обожал свою работу, потом ее ненавидел, заявлял каждый месяц, что бросит ее и откроет ресторан, турагентство, школу для гидов, водящих слепых туристов, организует европейское общество клаустрофобов, желающих посетить 27 столиц Европейского союза. Больше, чем пробки и десятичасовое сидение за рулем, Марка доставали разборки, неминуемые в его профессии, недели не проходило, чтобы он не выскочил из машины, желая надавать по морде водиле-убийце: "А ну давай вылезай из тачки, если ты мужик!" Мужиков было много. Они охотно вылезали из тачек. Сразу, не медля.
Я завела аптечку, от какой не отказались бы даже "Врачи без границ", научилась останавливать кровотечения, налеплять пластырь на рассеченную бровь, прикладывать лед к разбитой губе, растирать поврежденные руки, бинтовать колени, стопы, кисти, а главное, выслушивать повествования о схватках, борьбе и столкновениях с полицией.