Так жалко было отпускать власть, а вот отпустил, и не чувствовал теперь ничего, кроме облегчения. Душа его проснулась, встрепенулась, взмахнула крыльями, чего не смогла сделать прежде, стесненная запретами и ограничениями.
Данасий закрыл глаза и утонул в мягких подушках. Тяжелое одеяло навалилось на грудь, но это только радовало. Теперь он наслаждался покоем, безмятежностью. И птицы за окном больше не будоражили его воспаленный мозг. Их перекличка стала чем-то привычным, почти незаметным и приятным. Не обременяющими звуками уходящей жизни.
А потом все стихло: и птицы, и уличная толкотня, и даже дыхания своего Данасий не слышал. Все замолчало, будто опасаясь спугнуть незаметное приближение кого-то. Или чего-то?
Данасий слушал тишину, и ждал. По мрачному потолку побежала робкая рябь, будто камень стал водой, и кто-то осторожно подул на ее поверхность. Разошлись в разные стороны сильные, упругие волны, и из центра вдруг вынырнула маленькая и злая голова стервятника. Птица взглянула на Данасия, разинула хищный клюв, закричала. Из пустоты этому воплю ответила ровная и гулкая поступь и постукивание костяных украшений…
За окном играла разноголосица жизни, а в покоях Главы Совета с кружевных простыней постели вялой плетью свисала бледная рука бездыханного Данасия.
Эпизод 4
Глубокий утробный гул тяжело полз по городу. То прерываясь, то повторяясь, он собой заполнил улицы, переулки, тупики и даже вторгся без спросу в дома, поднял людей и обратил их взоры на улицу. Это был горн из храма — голос Аборна, из века в век, вещавший о важных для страны событиях. В тот день он гудел со скрытой грустью. Жители столицы забыли про улыбки, надели одежды мрачных тонов, женщины прикрыли платками и шарфами лица. Люди выходили из домов, сбивались в толпы, вытягивались в цепочки и шли на главную улицу города.
В тот день Аборн прощался с Главой Совета. Около десяти часов утра слуги, облаченные в траурные одеяния, вынесли из дворца массивный, обитый шелком и бархатом гроб, водрузили его на сооруженную за ночь платформу. Данасий лежал в окружении цветов, обернутый парчовой тогой. Его седые волосы, расчесанные, уложенные, придерживал золотой обруч с затейливой гравировкой, руки, скрещенные, покоились на груди под громоздким, украшенным драгоценными камнями, фамильным знаком. Его кожа казалась идеальной гладкой — морщины и старческие пятна затерли мазями, щеки розовели здоровым румянцем, а губы, смазанные маслом, припухли и смягчились. Данасий будто спал, но между тем шел уже третий день после его кончины.
Из дворца медленно выходили люди. Серые, словно тени, они по очереди приближались к гробу, кто молча, склонив голову к груди, кто, шепча себе под нос то, что предназначалось только покойнику. Этой чести удостоились родственники, друзья, соратники Данасия — те немногие, кого подпустили к забальзамированному телу. Отдельной группой все вместе, подошли члены Совета. Они окружили гроб, постояли несколько минут, боясь показать свое горе друг другу. Друзья и противники над телом умершего повелителя.
Их пропустили следом за вдовой Данасия, придавленной старостью Патеей. Все время, что шло прощание, она мужественно, не шевелясь, отстояла на больных ногах у изголовья гроба, судорожно сжимая в сухих руках поддерживающую ее трость. Подслеповатые глаза старушки, увлажненные слезой, смотрели ни на тело супруга, ни на сменяющих друг друга пришедших, а куда-то поверх всего, вдаль. Заглянувший в них, увидел бы лишь безнадежность. Патея шевельнулась лишь однажды — подняла голову, чтобы взглянуть на сына, но не проронила, ни словечка. Лишь поскребла по нему взглядом, да поджала бескровные губы.
Таланий не выстоял и минуты, хотел что-то сказать, но только приоткрыл рот, бегло взглянул на тело отца, но тут же отшатнулся, отвернулся и, не обращая внимания на нарастающий укоризненный шепот за спиной, быстро зашагал прочь. В этот день ему предстояло иначе почтить память Данасия — похороны должны были пройти спокойно, а значит, защитники города и тем более их начальник обязаны были держать ухо востро. Лишь единицы остались в дозорах, остальных Таланий собрал еще поутру и четко распределил обязанности. Сам он, хотя и мог присоединиться к погребальной церемонии как сын Главы, предпочел остаться со своими людьми.
Когда завершилась церемония прощания, слуги снова подняли на плечи гроб, донесли его до катафалка, установили, закрепили, прикрыли черным балдахином. Длинноногие, мускулистые тяжеловозы под темно-серыми попонами, всхрапнули, дернулись, шагнули вперед, и мрачный шатер покатился по главной улице города. За ним двинулись все те, кто уже простился с Данасием, а теперь провожал его тело. Не пошла с остальными только Патея. Ее немощные ноги не вынесли бы долгого перехода от дворца к храму, и она уступила свое место невестке и внучке.
Процессия выстроилась, со всех сторон ее окружили стражи города. Большая часть воинов растянулась по обе стороны улицы, обозначив собой границы. Оставшиеся разделились на две группы — первая окружила шествующих, вторая, маскируясь под толпу, затерялась среди людской массы.
Катафалк двигался медленно и осторожно. Металлический перестук подков, скрип повозки, шелест ног и длинных одежд шествующих сливались в траурную песню. Люди выглядывали из-за спин стражей, силясь разглядеть детали. Кто-то вскидывал руки — бросал перед церемонией букетики полевых цветов, нещадно стаптываемые неразборчивыми конями.
К полудню погребальная процессия достигла храма Великих Богинь. Ее уже поджидали — на древних ступенях выстроились клином слуги Богов фелидийского пантеона. Во главе стояли жрицы Заты и Аталии, две женщины в ниспадающих свободных платьях с широкими рукавами. Они были что близнецы, но с одной лишь разницей — одеяния той, что олицетворяла Зату, переливалась золотом, а жрицы Аталии удивляло своим глубоким темно-серым цветом. Глаза женщин скрывали полупрозрачные вуали, головы покрывали легкие платки.
Когда остановились кони, застывший клин ожил, перестроился в две параллельные линии и ровным строем двинулся к катафалку. Кольцо стражи разомкнулось, пропуская священнослужителей, слуги опустили балдахин и спустили гроб на землю. С этого момента начался обряд погребения, строгий порядок которого веками никто не смел нарушать.
Жрецы Великих Богинь встали по разные стороны от тела, остальные окружили их, взялись за руки, не позволяя посторонним мешать действу, затянули негромкую, печальную песнь о том, как несладко приходится душе покойного в загробном мире и как необходима ему, испуганному, потерявшемуся, божественная помощь.
Они перечисляли достоинства и благодетели усопшего, молили богов смилостивиться и проявить к нему свое великодушие. Жрицы, между тем, сняли с тела все драгоценные украшения, сложили их в приготовленную шкатулку и передали родным Данасия. После взяли его за руки и зашептали молитвы. Сначала тихо, потом все громче и яростнее, пока со стороны не началось казаться, будто женщины неистово делят безжизненное тело и вот-вот разорвут его на части, как старую тряпку. Жрицы кричали друг на друга, но слов, сказанных на непонятном языке древних, было не разобрать, рычали, гнусавили, шипели. Хор продолжал ныть. За стеной стражей взволновалась толпа, как крупа из прохудившегося мешка посыпались крики. Напряжение нарастало, но неожиданно и резко хор замолк, а жрицы прекратили терзать тело умершего. Они отошли в сторону, как ни в чем не бывало, направились к верхней площадке перед входом в храм. Туда же слуги отнесли гроб, водрузили его на погребальный помост, обложили хворостом в несколько слоев, облили все маслом. Последний жест принадлежал служителю бога огненной стихии. Бородатый, седовласый, он поднял над головой пылающий факел и провел огнем по хворосту. Вспыхнуло мгновенно, пламя взметнулось к небу, заволновалось лохмотьями. Оно обволокло жарким рыжим саваном гроб, заслонило его собой от зрителей и постепенно, как не слишком изголодавшийся зверь, принялось за трапезу. Поддерживаемый, погребальный костер пылал до вечера, пока не обратил и тело, и гроб в золу. К тому времени уже все разошлись, первые звезды неловко засияли на небе, когда жадный огонь обернулся остывающими угольками. Лишь жрецы остались у пепелища, выполняя свой долг перед усопшим и Богами. Они бережно собрали в урну пепел, отнесли ее на кладбище, где и погрузили в приготовленную могилу, засыпали сырой землей и возложили цветы. У подножья каменной статуи, изображавшей Главу в зрелые годы, окончательно упокоилось тело Данасия.