Плакат, правда, быстро сорвали, но акция удалась.
Самая большая наглость, на которую пошли поэты, – роспись стен Страстного монастыря.
«В конце мая 1920 года, – вспоминал Матвей Ройзман, – после полуночи с чёрного хода “Стойла Пегаса” спустилась группа: впереди шагали Шершеневич, Есенин, Мариенгоф, за ним приглашённый для “прикрытия” Григорий Колобов – ответственный работник Всероссийской эвакуационной комиссии и НКПС, обладающий длиннющим мандатом, где даже было сказано, что он “имеет право ареста”. Рядом с ним – Николай Эрдман. Следом шёл в своей чёрной крылатке художник Дид-Ладо, держа в руках несколько толстых кистей. За ним Грузинов, Кусиков и я несли раскладную стремянку и ведро с краской. На Страстной площади мы увидели одинокую мерцающую лампадку перед божницей монастыря75.
Шершеневич подошёл к милиционеру, показал ему удостоверение и сказал, что художникам поручено написать на стене монастыря антирелигиозные лозунги. Милиционер при тусклом свете фонаря поглядел на удостоверение и махнул рукой. Ещё в первую и вторую годовщины Октября художники разрисовывали и Страстной монастырь, и деревянные ларьки Охотного ряда, и некоторые стены домов. Писали на них и лозунги: “Нетрудящийся да не ест!” или “Религия – опиум для народа!..”76
Пока Вадим разговаривал с милиционером, Дид-Ладо, стоя на стремянке перед заранее намеченным местом стены монастыря, быстро выводил огромные белые буквы сатирического, злого четверостишия, написанного Сергеем. Все остальные участники похода встали полукругом возле стремянки, чтобы никто не мог подойти и прочитать, что пишут. Однако буквы были настолько крупные, что некоторые подогреваемые любопытством прохожие старались протиснуться сквозь наши ряды и прочесть надпись. Тогда Кусиков подошёл к милиционеру и сказал, что могут толкнуть стремянку и художник полетит на тротуар, расшибёт голову или сломает ногу. Не сходя с поста, милиционер стал кричать назойливым москвичам:
– Проходите, граждане, не задерживайтесь!
Когда Дид-Ладо выводил под четверостишием имя и фамилию автора, раздался крик на бульваре: в то время ночью случались и грабежи, и драки. Милиционер побежал на выручку, а Дид-Ладо слез со стремянки, вытер кисть и хотел подхватить ведро. В это время Колобов схватил другую кисть, окунул её в ведро с краской и сбоку четверостишия вывел: “Мих. Молабух”. Некоторые говорили, что его так прозвали; другие, – что он под таким псевдонимом напечатал где-то в провинциальной газете свои стихи».77
Колобов действительно печатался под псевдонимом Михаил Молабух. Стихотворение Есенина, о котором идёт речь, выглядит следующим образом.
Вот они, толстые ляжкиЭтой похабной стены.Здесь по ночам монашкиСнимают с Христа штаны.Однако Мариенгоф вспоминает, что Дид-Ладо написал иные стихи:
«Мы идём мимо Страстного монастыря, стены которого недавно расписали своими стихами:
Пою и взываю: Господи, отелись!Граждане, душ меняйте бельё исподнее!ЕсенинМагдалина, я тоже сегодняПриду к тебе в чистых подштанниках.МариенгофВадим Шершеневич в своих мемуарах приводил только первую строчку Мариенгофа, ловко выворачиваясь с её толкованием: «Это могло быть истолковано или как романтический призыв к очищению душ, или, в крайнем случае, как протест против плохо работавших бань»78.
Все эти расхождения не так уж и важны. Главное, что стихи были написаны, имели богоборческий характер и на всё это безобразие долго любовались зеваки и простые смертные.
«Утром Кусиков звонил мне как-то растерянно, – вспоминал Шершеневич, – и на мой вопрос: “Что слышно?” – предпочёл отвечать уклончиво. Я пошёл к Страстному. Оказалось, что подойти к нему было невозможно. Вся площадь была запружена народом. Толпы не помещались на площади. Более любопытные лезли на памятник, и чугунный Александр Сергеевич вместе с ними рассматривал действо. Конная милиция разгоняла любопытных. К стенам были приставлены лестницы, и монашки пытались смыть со стен следы нашего творчества. Уже появились серые пророки, которые утверждали, что это не проказы поэтов, а следы ночного рейда кавалерии Мамонтова и что на стенах точно указаны сроки сдачи Москвы белым. Ещё непонятное слово “имажинисты” звучало мистически, как строка из Апокалипсиса».79