— Народ — не надо лучше, государь. Якши!
— Ну, а братишка-то ейный, как его…
— Её брат, Али, при нас. На татарском наречии он многие деловые бумаги пишет, паренек не без пользы для нас. Намеднись огорчил он нас известием. Долетел до него оный слух чрез «длинное ухо», как говорят степняки-киргизы, — сиречь чрез народную молву…
— Да в чем слух-то? Говори, друг!
— Будто бы родной отец Фатьмы и Али, обозлясь на Фатьму, что мусульманский закон нарушила, ищет её погибели. Он закоснелый изувер…
— А пускай-ка появится, мы ему башку-то с чалмой снимем… Ну, а поп Иван, тот как? Жаль, с собой не прихватили его.
— А он, государь, трезвый зарок дал, больше не пьет. А в пути соблазну опасается.
— Добро, добро, ежели пить-то бросил. Ведь он, ведаешь, тоже усердствует нам. Уж не сделать ли мне его митрополитом, ха-ха… Ась?
Снова едут молча и час, и два. День сиял, день звенел солнцем и морозом. Подобно расплавленному серебру, сверкали белевшие снега. И если б не были густы длинные ресницы Пугачёва, резкий свет, казалось, ослепил бы его глаза. Небо было голубое и высокое, как раскинутый над землею купол круглого шатра, и купол тот усыпан лепестками незабудок. А вверху купола солнце; оно горит, но не согревает, от солнца — свет и холод.
Лошади притомились. Ермилка стал перепрягать тройку. Свежие заводные кони побежали шибкой рысью. Пугачёв хмуро посматривал по сторонам. В его темных глазах отражалась не радость морозного сияющего дня, не приятное чувство быстрого, под звон бубенцов, движения, а какое-то душевное смятение, беспокойство.
— Иным часом дума у меня: не дурака ли валяю, что под Оренбургом эстолько времени возюкаюсь? — обращается Пугачёв к Падурову; густые пушистые его ресницы смерзлись, он с усилием продрал глаза. — Ведь, поди, помнишь, полковник, как дело зачинали, ты присоветовал мне перво всего на Москву идтить?
— Да, надежа-государь… На Москву было бы складнее. Хотя Шигаев тогда и стыдил меня, что…
— То-то, что стыдил! Он и меня-то в та поры с толку сшиб. Все шумел:
Оренбург — столица да столица, перво Оренбург взять надо. Да и не единожды разговор был. И Горшков Макся его руку тянет… Ах, анчутка их забери! Они на Оренбург меня толкают, а вот башкирцы с татарами ругать меня, государя своего, измыслили: пошто под Оренбургом сижу, а не иду Казань брать. Да ведь всех не переслушаешь! — Пугачёв позевнул, примял стоячий воротник, чтоб удобней было говорить, и продолжал:
— Да и то сказать, ну как я мог по первости против атаманов в натыр идти? Да они бы меня в стену бросили, зараз отреклись бы от помазанника божия… Что бы тогда? В та поры при начале-то, душа моя скорбела ой как! Да ничего не поделаешь. А таперь уж, когда увязли мы тута по самую поясницу, не бросать же дело… Ась?
— Меня, ваше величество, сомнение берет, что, пока сидим здесь, правительство силу против нас уготовляет.
— Ах ты, неразумный! — круто повернувшись к Падурову, воскликнул Пугачёв, и большие глаза его по-злому засмеялись. — А что есть правительство твое? Это Орловы-то, да Разумовские, да разные князья Голицыны, да Бибиковы генерал-аншефы? Они на Катьку да на дворянство уповают, а я на простой народ, на чернь обиженную… уповаю!
Падуров внимательно посмотрел на Пугачёва.
— Я нахожу опасность в том, государь, что правительство распоряжается войсками. Правительство свои войска супротив нас подвигнуть может. Да и двигает…
— Экой ты… чудак-рыбак! — перебил его Пугачёв, сбрасывая с усов замерзшие сосульки. — А еще книжной… Хоть ты и книжной, хоть и депутат с золотой медалью, а царского понятия в тебе нетути. А ну-ка, ответь, кто такие войска? А войска, я тебе допряма молвлю: это сущий народ и есть, мужики… Токмо с бабьими косичками. А ежели я им в манифесте всю волю дам, да землю, да избавлю навеки от солдатства, — как думаешь, Падуров, не приклонятся ли они к государю своему, не пожалеют ли меня, обиженного боярством, для ради того, что я народ свой замордованный возлюбил? Ась?
Чаю, крепко чаю — так и будет. Да, брат! Да, Падуров! Ни на кого инако, как на милость божию да на народ свой уповаю!
Он говорил горячо и с такою поспешностью, точно убеждал самого себя.
Падуров молчал.
Пугачёв, как когда-то, остановился в доме Михайлы Толкачева. Падуров велел вывесить на крыше большой серый, с белым крестом, флаг, у крыльца выставил почетный караул из десяти казаков. Вообще он принял на себя заботы об особе государя — «батюшка» не был теперь беспризорным, как в первый свой приезд. Жители это поняли и подтянулись.
Явился с докладом новоизбранный атаман, Никита Каргин. Дежурный Давилин не сразу допустил его до «батюшки», выдержал в коридоре — знай, мол, к кому пришел. Высокий, постного вида, богомольный и злой Каргин, войдя к Пугачёву, долго крестился на иконы, затем, по научению Почиталина, облобызал протянутую «батюшкой» руку, сказал:
— Все, твое величество, в благополучии у нас. Посты, бекеты кругом кремля денно-нощно караулят. Новые батареи мы с Перфильевым распорядились сделать, кое-где улицы поперек завалили бревнами да камнищами. Симонова полковника взаперти содержим, — сидит в кремле смирно, не рыпается…
— А подкоп?
— Подкоп роют справно. Работники кажинные сутки стараются наскрозь в две перемены… Без выпуску, как изволил приказать ты, чтоб разглашенья не было. Поначалу-то не соглашались под землю лезть, шумок подняли, бучу; довелось повесить семерых.
— Повесить?
— Этак, этак, батюшка, — и старик вскинул на Пугачёва суровые глаза.
— Перфильев приговор-то сделал, а я, атаман, утвердил.
— Ну, ладно, слушай Каргин: я к вечеру прибуду на подкоп своей персоной.
Приходил Денис Пьянов со своими стариками, бортового меду, да соленых грибов, да осетровой икры принесли в дар царю. Были по делам атаманы Чумаков, Овчинников, Творогов, заглянул Перфильев.
На место работ Пугачёв с Почиталиным и Падуровым покатили в ковровых расписных санях. Тройкой правил Ермилка. Он парень хитрый, смышленый, он еще не забыл, как «батюшка» однажды повстречал на пути двух девушек, пересадил в свои сани Устью Кузнецову, повез в Берду и вел с ней веселый разговор. Ермилка по-озорному подмигнул себе, пришлепнул тройку вожжами и, сделав околесицу, покатил «батюшку» вдоль широкого посада, где стояла чисто выбеленная хата с голубыми ставнями и крашеным крыльцом. Но, к огорчению покосившегося на «батюшку» Ермилки, тот в разговоре с Почиталиным и глазом не повел на дом красотки Усти. «Эх, была не была, а царю утрафить надо! Либо взбучку даст, либо скажет „благодарствуйте“, — подумал Ермилка, повернул тройку за угол, обогнул квартал и снова поехал тем же местом, по улочке Устиньи.
— Ты что взад-вперед меня крутишь? — незлобиво крикнул Пугачёв.
— С намереньем, ваше велиство! — распустив толстощекое лицо в улыбку, через плечо ответил Ермилка и указал кнутом на голубые ставни.