Он по-прежнему стоит спиной к гаучо, прямо и твердо глядя в голубые глаза, в белое лицо прапорщика, и на лице этом теперь заметна растерянность и легкая тревога.
– Чем еще могу служить? – тихо спрашивает наконец тот.
– Вы ведь, кажется, не здешний? – говорит полковник. – И, стало быть, не можете знать, что у нас в сертанах считается самой тяжкой обидой?
Прапорщик Мараньан становится очень серьезен, он хмурит брови, и Жералдо Маседо чувствует, что дальше тянуть нельзя – тот сейчас вырвет из кобуры револьвер. Он изо всех сил наотмашь бьет по белой щеке, прапорщик, не устояв на ногах, падает навзничь, но подняться не успевает: полковник стоит прямо над ним.
– Если встанете – считайте себя покойником. Если прикоснетесь к револьверу – тоже.
Он холодно глядит ему в глаза и даже сейчас не изменил тона. На покрасневшем лице прапорщика он видит смятение и знает, что южанин не встанет и не попытается выхватить револьвер. Он тоже пока всего лишь придвинул пальцы к кобуре, но не расстегивает ее. Больше, чем Мараньан, занимают его восемь гаучо: он пытается угадать, что они думают, что чувствуют, увидев своего командира в таком бедственном положении. Но уже несколько мгновений спустя полковник понимает: партия – его, солдаты тоже не шевельнутся.
– Самое страшное оскорбление-ударить человека по лицу, как я ударил вас, – говорит он, стремительно расстегивая брюки, прозрачная струйка мочи заливает широкие шаровары прапорщика. – А помочиться на него еще большее бесчестье.
Он приводит свою одежду в порядок и, ни на миг не переставая прислушиваться к тому, что происходит у него за спиной, видит, что Мараньан дрожит всем телом, как больной перемежающейся лихорадкой, видит, что по щекам у него текут слезы и что он не знает, как ему быть теперь с телом своим и душою.
– Мне плевать, когда меня называют Легавым, потому что я отдал сыску тридцать лет, – говорит он наконец, и прапорщик застывает. Жералдо Маседо видит, как он плачет и дрожит, знает, какая ненависть обуревает его, но знает, что и сейчас не потянется он за револьвером. – А вот моим людям не нравится, когда их называют предателями, потому что это неправда. Таких патриотов, преданных делу Республики, еще поискать. – Он торопливо облизывает золотую коронку. – У вас три выхода, прапорщик, – произносит он, словно подводя итог разговору. – Можете подать рапорт командованию, обвинив меня в превышении власти. Вполне вероятно, что меня разжалуют и даже уволят из полиции. Это не беда: пока есть бандиты, я с голода не умру. Можете потребовать удовлетворения, и тогда мы решим наше дело без чинов, на пистолетах, саблях или другим любым оружием по вашему выбору. Можете попытаться убить меня в спину. Посмотрим, что придется вам по вкусу.
Он подносит пальцы к козырьку в подобии приветствия, бросает прощальный взгляд на прапорщика: нет, он выберет первый путь, может быть, второй, но в спину ему стрелять не будет – сейчас по крайней мере, – и уходит, не взглянув на восьмерых гаучо, которые так и не сдвинулись с места. Когда он пробирается между оборванными, тощими как скелет женщинами, чья-то скрюченная лапка хватает его за голенище. Лысая старушонка, маленькая как ребенок, глядит на него снизу гноящимися глазами.
– Хочешь знать, где Жоан Апостол? – шамкает беззубый рот.
– Хочу, – кивает полковник Жералдо Маседо. – Ты видела, как его убили?
Старушонка качает головой, прищелкивая языком.
– Так, что же, он спасся?
Старушонка снова качает головой. Со всех сторон устремлены на нее глаза пленниц.
– Архангелы спустились за ним и взяли на небо, – говорит она, опять прищелкнув языком. – Я сама видала.