языке и людях, о психическом здравии и недугах общества. Да, он автор таких книг, как «Язык мой – смирительная рубашка», «Словарь угнетения» и «Сторож ли я брату моему?». Его особенно интересует тема языка как орудия подавления человеческой самости (но и самовыражения, тоже, разумеется).
На свидетельской трибуне он производит впечатление: тверд и блестящ. Блестит лысый череп, блестит нос и длинные зубы. Огромные глаза скульптурно запали. Гусакс говорит, постепенно переходя на заклинающий речитатив, под конец даже покачивается, как факир, чарующий змею, и ребром ладони отстукивает ритм по кафедре. На нем кремовая водолазка, мятый пиджак черного вельвета и вельветовые же брюки. По причуде воображения Фредерике он видится лоснисто-кремовым мрамором и полированной слоновой костью. Хефферсон-Броу задает вопросы и постепенно наводит его на ответ: «Балабонская башня» – «важная книга, живописующая разложение личности как признак тяжелой malaise – болезни – общества в целом».
Гусакс говорит обильно, торжественно-звучно и наколдовывает в зале недолгое согласие, хоть многие потом и не могут вспомнить хорошенько, о чем шла речь. Человек раздроблен, и общество раздроблено, восклицает он. Мы все дальше от других людей, все дальше от собственной души, от понимания собственного «я». В книге отразилась эта раздробленность и глубокая жажда цельности, личностной и общинной. Автор повторяет главный посыл исходного сказания о Вавилонской башне. Человек, продолжает он, воспринимает себя как проекцию чужих идей, в основном родительских, или как жертву собственных страхов и подавленных влечений. В этом мире людям вешают ярлыки, по которым судят и карают: «преступник», «сумасшедший», «извращенец», «садист». А ведь другие слова подошли бы больше: «отчаявшийся», «нежный», «разумный», «сбившийся с пути». Язык не только творит, но и разрушает: книгу Лоуренса осудили за простые и честные слова, описывающие жизнь тела. Люди изобрели для них столько околичных замен, что разучились себя понимать, сами загнали себя в клетку. Есть такая болезнь – синдром Туретта. Тело извергает через рот запрещенные слова: «елда», «говно», «дрочка»…
Гусакс не находит нужным извиниться перед судом за непристойность. Он продолжает.
Тело извергает темные слова, и нас учат обращаться с ними как с извергнутым семенем: скорей стереть пятно и забыть. Извержение слов и есть по сути извержение семени. Запрещая и подменяя слова, выражающие нашу телесную суть, мы играем с огнем. И Джуд Мейсон показал нам последствия этих игр: кто убоится языка и рук человеческих, узрит языки пожара и клещи палача.
Хефферсон-Броу негромко, но упорно пытается унять поток и вернуть Гусакса к заданной теме. А тот как раз увлеченно приравнивает диалог к соитию, а внутренний монолог к онанизму:
– Есть данные, что при онанизме мужчина извергает больше семени, чем при половом акте…
– Свидетель, – вмешивается судья, – какое отношение это имеет к делу? Где тут связь с содержанием книги?
– Ваша честь, в книге осознанно обличаются такие вот онанисты-балабоны. Она написана человеком, полностью отрезанным от общества, переставшим воспринимать мир как нечто реальное…
И он бурно мчит дальше. Жители Башни, говорит он, пребывают в поисках утраченного довременного единства:
– Они ищут невозможного – полиморфно-перверсного общинного самосознания. Я процитирую Рильке, Ваша честь. Он молил Бога о том, чтобы превратиться в самодостаточного гермафродита.
– Рильке о таком молил? – удивляется судья.
– О да!
Mach Einen herrlich, Herr, mach Einen groß,
bau seinem Leben einen schönen Schoß,
und seine Scham errichte wie ein Tor
in einem blonden Wald von jungen Haaren…
– Я в затруднении: просить вас перевести это для господ присяжных или вычеркнуть из протокола как не относящееся к делу? Немецкий я, признаться, подзабыл, но, насколько мог понять, эта ваша цитата несколько… несколько… Может быть, мистер Хефферсон-Броу нас просветит? Стоит ли это перевести?
– Если я правильно понял, мистер Гусакс имел в виду, что… Конечно, он человек увлеченный, он и нас сумел увлечь, но все же мы несколько удалились… Суть, по-видимому, в том, что это общество в замке – оно больно, оно ищет единения и не находит.
Судья Балафрэ: Но как сюда относятся балабоны-онанисты и цитаты из господина Рильке?
Гусакс: Если позволите, я отвечу. Лоуренс говорил, что исцелит свой мир – мир романа, – призвав в него каждую змею, что скользит и вьется в топях бессознательного. Мишель Лейрис, французский сюрреалист, говорит, что мазохизм, садизм и вообще все почти пороки – лишь средство полнее ощутить свою человеческую суть. Кюльвер, герой книги, подобно Фурье, о котором говорила профессор Смит, хочет в свою Башню, в свое новое общество, призвать все и вся. Каждый отверженец, каждый заблудший дух найдет там место, и все будут едины. Он, разумеется, терпит неудачу, но само желание его благородно. Да, благородно и здраво. Метафору Рильке я привел, потому что она меня позабавила, позабавил этот образ недостижимого, но такого желанного единства – гермафродитной, полиморфно-перверсной, прекрасной, самодовлеющей целокупности.
Судья Балафрэ: Не знаю, возможно, мы тратим сейчас время, но я попрошу вас перевести эту цитату.
Гусакс: Спасибо, Ваша честь. Сек… секунду… Примерно так…
Сделай человека прекрасным, Господь, сделай человека
великим.
Сотвори внутри прекрасную утробу для его жизни
И воздвигни его стыд, как колонну,
В белокуром лесу юных волос.
Судья Балафрэ: Спасибо. Большое спасибо. Уверен, что господам присяжным это было полезно.
Гусакс: Прекрасное стихотворение. Сильное!
Судья Балафрэ: Возможно. По-немецки, должен признать, звучало лучше. Мистер Хефферсон-Броу, полагаю, нам нужно вернуться к предъявленному обвинению.
Хефферсон-Броу: Конечно, Ваша честь. Мистер Гусакс, не могли бы вы своими словами объяснить литературную задачу этих, как вы выразились, садо… садомазохистских сцен? Какой эффект они должны произвести на читателя? Чем ближе к концу, тем мрачнее становится книга и тем больше мы видим таких сцен…
Гусакс: Безусловно. Каждая сцена – гражданская казнь, абсолютное публичное унижение. Позволю себе порекомендовать господам присяжным статью Гарольда Гарфинкела – это американский этнометодолог. Она называется «Об условиях успешной гражданской казни». Год издания пятьдесят шестой, шестьдесят первый номер «Американского социологического журнала». В современном мире это церемония отчуждения человека от общества. И она происходит повсеместно, во всех наших гражданских институтах. Королевское научное общество издало сборник «Ритуализация поведения у животных и людей». У Рональда Лэйнга там есть статья, в которой он вынесение психиатрических диагнозов приравнивает к церемонии отчуждения, а точнее, к гражданской казни. То же можно сказать иногда и о публичном покаянии. Я считаю, что покаяние и театр в «Балабонской башне» – формы публичной казни. Их можно сравнить с тем, что бывает в особого рода борделях: мужчин переодевают в детские костюмчики и наказывают, как малолетних шалунов. Или тоже унижают, но уже в образе мучеников с цепями и прочим. Жене не зря пишет, что людям это необходимо: играть в жрецов, судей, епископов, генералов – то есть унижать, казнить, отчуждать… Не только в борделях, но и в жизни. Иногда лишь так