* * *
Теперь, в конце 1971 года, произошло ли уже это событие? Ни в коем случае мы не можем ответить на этот вопрос в каком-нибудь массовом масштабе. Но один еврей, с которым пришлось познакомиться в тюрьме в начале 50-х годов, показался нам как бы «смягченным» в своем жестокосердии еврейском до той грани, где начинается Благость.
* * *
Меня перевели в камеру, где было несколько человек, в том числе старик-еврей по имени Дубин. В первый же день совместного пребывания в камере он предложил мне кусок белого хлеба, что считалось в тюрьме как бы знаком дружественного привета. На это я сказал:
— Простите меня, я вас совсем не знаю и такой подарок от незнакомого человека принять не могу.
Он ответил:
— Зато я вас очень хорошо знаю. Я пятнадцать лет был членом рижского (ревельского?) парламента, а значит, и политиком. Поэтому-то я вас хорошо знаю. И если вы не примете мой хлеб, то вы меня незаслуженно обидите.
Я сказал:
— Хорошо. В таком случае, давайте.
Так мы вроде бы как бы если еще не подружились, то сблизились.
* * *
Впоследствии я узнал, что этот Дубин — правовернейший из правоверных еврей, очень уважаемый религиозными евреями. Но и до этого, в тюрьме, он предстал передо мной незабываемой фигурою. Он соблюдал до мелочей все нелегкие правила и запрещения, которым подвергают себя правоверные евреи.
В течение целого дня он ничего не ел. Почему? Потому, что еврею невозможно вкушать пищу вместе с гоями, то есть неевреями. К концу дня, когда уже всякие ужины и чаепития были кончены, он садился к столу и ужинал. Его ужин состоял из дневной пайки черного хлеба. Только в субботу он позволял себе… он покупал в ларьке белый хлеб, селедку и сахар. Потому что по закону в «шабаш» евреи обязаны есть лучше, чем в обыкновенные дни.
Чтобы покончить с субботой, я расскажу, что он обратится ко мне с просьбой вечером зажигать свечу. Но так как от древних времен, когда разжечь огонь было действительно трудно, эта операция становилась работой, запрещенной в «шабаш». Конечно, в наше время чиркнуть спичку смешно считать работой. Но еврейские староверы отличаются великим формализмом, и потому даже и чирканье спичкой считается работой. С давних времен для такого рода работ евреи нанимали за деньги или подарки гоев, то есть неевреев, и этих наемных работников они называли «шабес-гои». Я с отменным удовольствием стал шабес-гоем у Дубина и зажигал ему свет. Этим с внутренней улыбкой я оправдывал белый хлеб и сахар, которые от него принимал.
* * *
Попутно он рассказал мне, что раньше был в камере, где, кроме него, были исключительно немцы. Почему его посадили к немцам в те времена, когда Гитлер уничтожал евреев миллионами, сказать трудно. Ведь тогда еще антисемитизма у Советской власти не замечалось. Как же сложились у Дубина отношения с товарищами по камере? Дубин рассказал:
— Мы, евреи, очень хорошо знаем наших родственников, больше, чем это принято у русских. Я насчитал, что немцы убили примерно сто моих родственников. Уцелела только моя родная сестра, убежавшая в Москву. Она и посылает мне деньги, на которые я могу покупать в ларьке… в известных пределах… В законе сказано: «Голодного накорми». Немцы голодали. Я им давал все, что мог…
Тогда мне показалось, что сердце этого жестокосердного еврея смягчилось до Благости, и белый хлеб и сахар, которые он мне давал, я ощутил белыми и сладкими.
* * *
Что делал Дубин в течение целого дня? Он молился… Молился он стоя и не про себя — по-видимому, евреи этого не умеют — и не шепотом. Он бормотал заунывно слова, мне непонятные. Иногда это бормотанье переходило в плач… вроде рыдания… «Плакали евреи на реках вавилонских»… Когда-то я это видел где-то… в Пинске, кажется… как евреи выходили на берег реки Пины и по целым часам там рыдали… Рыдали в какие-то особые их дни. О чем они плачут, конечно, известно из Библии, но я не знаю… О каком-то несчастье… разрушении храма, наверное, которое произошло много веков назад. Это, так сказать, ритуальные плачи. Дубин объяснил мне, что при некоторых молитвах евреи обязаны плакать… по закону.
Но были и неритуальные слезы… И они лились в таком изобилии из глаз Дубина, что на полу образовывались лужи. Пусть читатель не думает, что я преувеличиваю… Действительно — лужицы… Никто не смеялся над ними. Но я спросил как-то Дубина:
— Отчего вы так особенно сильно плачете при некоторых молитвах?
Он ответил… без слез и деловито:
— У меня была мать. Я каждый день навещал ее. Но иногда не навещал. Вы сами, как член Государственной Думы, знаете, как много времени, часто бессмысленно, отнимает парламент… Кроме того, я был крупный лесопромышленник… У меня было до четырех тысяч рабочих… Я о них заботился. … Они не были евреи… но я о них заботился, надеясь, что они… когда-нибудь об этом вспомнят… во время еврейских погромов… Действительно, пострадал я не от них… Ну вот, вследствие моих всяких дел и забот, я в некоторые дни не мог посетить мать. И вот об этом я так горько плачу теперь…
* * *
И снова я почувствовал какую-то благость… в этом раскаянии любящего сына…
* * *
— У меня осталась одна сестра в Москве. Она посылает мне не только деньги, но и книги… Еврейские молитвенные книги… У меня здесь целая библиотека… двадцать томов…
— И вам позволяют их читать?
— Да. По одной дают.
Я подумал: «Ведь это книги о Боге…»
Почему же это разрешается Дубину? Но никто из христиан в тюрьме даже не смел подумать о том, чтобы дали читать Евангелие. В библиотеке тюремной было десять тысяч книг… Но ни Евангелия, ни Корана не было… А Дубину давали его Библию…
Каким образом он этого добился, я так и не узнал. Зато я собственными глазами увидел, как он добился другого.
В тюрьме неумолимо были дни купания. Каждые десять дней… Впрочем, и умолять не приходилось, все охотно шли мыться. Ходил и Дубин. Но когда купальный день пришелся на шабаш (то есть на субботу), он сказал, что закон не позволяет ему мыться в субботу.
— Силой поведем!
И повели. Но он так рыдал, что выругались… матом… и оставили его в покое.
Сила воли, присущая евреям, не обращая внимания на формы, превосходила сопротивление тюремщиков, которые были обязаны купать заключенных, хотя бы насильно.
Тут не было благости в прямом смысле этого слова. Но поскольку это было хотя бы не правильно, но все же исполнение воли Божией, это тоже был вид благости…
* * *
Неумело и, может быть, беспомощно… и в совершенно частном случае… я все же изъяснил, как я ощутил это дуновение благости… И в заключение постскриптума могу сказать:
— Стопроцентный еврей Дубин мне понравился.
* * *
Перейдем дальше.
Например, очень неприятен был мне, как политический противник, Винавер. Однажды в Житомире был созван съезд по поводу первой Государственной Думы. И я на этом съезде сказал: