Я рассчитывал, что можно будет сделать одежду из медвежьих шкур, но потребовалось много времени, чтобы очистить шкуры от жира, и еще больше, чтобы их высушить. Сделать это можно было единственным способом – повесить шкуры под крышей хижины, но там хватало места только для одной.
Когда наконец пара шкур была готова, пришлось употребить их как подстилку для постелей, – до тех пор мы спали на сырых сальных шкурах, которые мало-помалу загнивали. Когда таким образом удалось привести в порядок постели, подостлав под спальный мешок высушенные шкуры, пришлось подумать о новом мешке; спать в мешке из шерстяных одеял становилось довольно холодно. К рождеству мы наконец сшили спальный мешок из медвежьих шкур. Таким образом, дело кончилось тем, что мы всю зиму проходили в старой одежде.
Прогулки составляли сомнительное удовольствие еще и потому, что в этом краю постоянно дуют ветры и у подножья крутой скалы ветер задувал особенно яростно. Мы наслаждались, когда изредка ветер хоть немного стихал. Чаще всего над нами завывала буря, взметая снег и крутя его вихрями, так что кругом все застилало словно дымом. Бывало, что мы по несколько дней не высовывали носа из хижины, и только крайняя необходимость заставляла выходить наружу либо за пресным льдом для питья, либо за медвежьим окороком или каким-нибудь куском мяса для еды, либо за жиром для топлива. Обычно мы приносили также кусок соленого морского льда, а если поблизости находилась промоина или трещина, то немного морской воды для супа, чтобы он вышел повкуснее.
После возвращения с прогулки, когда снова разыгрывался аппетит, мы принимались готовить себе ужин, вдоволь и досыта наедались и, забравшись в мешок, старались проспать подольше, чтобы убить время. В общем, нам в хижине жилось неплохо. Благодаря жировым лампам удавалось поддерживать в середине помещения температуру примерно на точке замерзания. У стен было значительно холоднее, и сырость осаждалась на них красивыми узорами инея.
Стены совсем побелели, а свет ламп, отражаясь от них, зажигал искрами тысячи кристаллов, и в хорошие минуты можно было вообразить себя в мраморных чертогах. За эту красоту приходилось, однако, дорого расплачиваться: при перемене погоды или когда мы много жарили и варили, со стен ручьями текла вода, между прочим прямо в – наш спальный мешок.
Мы поочередно несли обязанности повара – каждый в течение недели, и только это одно, в сущности, и разнообразило жизнь; вторники, когда один из нас кончал, а другой начинал стряпать, служили вехами, по которым определяли время. Мы постоянно подсчитывали, сколько «поварских» недель осталось еще до того момента, когда можно будет весной тронуться в путь.
Я надеялся, что успею за зиму многое сделать: обработаю свои наблюдения и заметки, напишу отчет о нашем путешествии. Но сделал я ничтожно мало. Мешали не только скудный мигающий свет жировой лампы и неудобное положение – писать приходилось лежа на спине или сидя и ерзая на острых камнях, впивающихся в соприкасавшиеся с ними части тела, – вся окружающая обстановка отнюдь не располагала к работе.
Мозг работал вяло, и я никогда не чувствовал охоты писать что бы то ни было. Быть может, это зависело также оттого, что записи невозможно было сохранить чистыми. Стоило только взять в руки лист бумаги, как на нем появлялись темно-бурые жирные пятна от пальцев; заденешь бумагу краем одежды, образуется темная полоса. Записи мои за это время имеют отвратительный вид. Это в буквальном смысле слова «чернокнижие».
Каким восхитительным представлялось нам то время, когда мы снова будем иметь возможность писать на чистой, белой бумаге черными чернилами! Часто я сам с трудом разбирал свои карандашные заметки, сделанные лишь накануне, а теперь, когда пишется эта книга и когда я непременно должен выяснить, что же скрывается в когда-то нацарапанном на этих черно-бурых листках, я разглядываю их при всевозможном освещении, исследую с помощью лупы, и все-таки нередко приходится оставить надежду прочесть написанное.
Заметки в дневнике того времени, собственно, крайне скупы. Иногда за целые недели в них нет ничего, кроме самых необходимых метеорологических наблюдений с примечаниями. Жизнь была так однообразна, что мало о чем приходилось писать. День за днем приходили и исчезали одни и те же мысли. В них было не больше разнообразия, чем в наших разговорах. В сущности, самая пустота дневника дает полное представление о нашей жизни за девять месяцев зимовки.
«Среда, 27 ноября. –23°С. Погода ветреная, снег крутит и хлещет в уши, едва высунешь голову из лаза. Серо и пасмурно. Сквозь снежную мглу глаз едва различает у подошвы обрыва черные камни морены, а над ними угадываешь темную стену утеса; куда ни обернись – к морю или вглубь фьорда, – везде все та же тяжелая свинцовая мгла. Ты отгорожен от всего мира, замкнут в самом себе. Ветер налетает резкими шквалами и гонит перед собою снег.
А наверху, над гребнем скалы, он свищет и воет в трещинах и углублениях базальтовых стен; эту нескончаемую песню пел он в течение прошедших тысячелетий и будет продолжать еще много грядущих тысячелетий. И снег кружит в своей вечной пляске, невзирая на смену времен. Он заносит все расщелины, все углубления, но камней на откосе ему не покрыть, они чернеют даже во мгле этой ночи. На открытом месте перед хижиной мечутся во мгле вьюжной ночи две тени – это бегают взад и вперед, чтобы согреться, двое людей и будут так бегать по протоптанной ими дорожке день, за днем – пока не настанет весна».
«Воскресенье, 1 декабря. Последние дни стоит удивительно хорошая погода, и не устаешь расхаживать взад и вперед под открытым небом. Луна превращает эту ледяную страну в сказочный мир. Хижина лежит в тени под грозно нависшей над нею темной скалой, а лунный свет серебристым туманом разлился над льдом и фьордом; блеск его отражают все снежные гребни и холмы. Это какая-то бесплотная, призрачная красота, точно красота вымершей планеты, сложенной из сверкающего мрамора. Вот так именно должны выглядеть на ней замерзшие, холодные, как лед, горы, так должны лежать воды, скованные льдом и покрытые снежным саваном.
Луна плывет, как всегда, медленно и бесшумно, совершая свой бесконечный путь по безжизненному пространству. И всюду тишина, жуткая тишина; великое безмолвие, которое наступит когда-нибудь на всей земле, когда она снова превратится в голую ледяную пустыню, когда не будет больше шмыгать здесь среди камней песец, не будет бродить по льду белый медведь, не будут даже бушевать ветры… Бесконечное, беспредельное безмолвие. В пламени северного сияния реет над этими застывшими водами дух пространства. Душа преклоняется перед величием ночи и смерти».
«Понедельник, 2 декабря. Утро. Сегодня опять ветер, и прогулка наша обещает мало удовольствия. Снова холод пронизывает насквозь нашу заношенную засаленную одежду. Когда ветра нет, еще ничего, но стоит подуть небольшому ветерку, и нас пробирает до костей. Но разве не наступит когда-нибудь весна и здесь? Над нами, как всегда, высится все то же небо, такое же высокое, такое же спокойное, и когда мы бродим тут, дрожа от холода, стоит лишь устремить взгляд в бесконечное звездное пространство, – все наши беды и горести кажутся тогда такими ничтожными.