ткани, все нити которой были неразрывно связаны, сплетены воедино, проникая друг в друга, поглощая друг друга и в то же время живя каждая сама по себе, полностью, неповторимо. И снова ей слышалась странная музыка, звучавшая как бы внутри нее и вместе с тем доносившаяся откуда-то из дальней дали.
И тут же ей подумалось, что, быть может, она попросту сходит с ума, что горе иной раз переходит в такого рода безумие, которое не порождает ни слез, ни отчаяния, а бездумность, невидимые видения, беззвучные звуки, обманчивые утешения.
Она открыла глаза и снова увидела цветы и солнце на стенах — все было живым, всамделишным и прекрасным; она не вообразила их себе, как не придумала ни радости, которую они ей давали, ни успокоения. И когда вышел клир и все встали и запели пасхальный гимн, она впервые — впервые не со дня смерти Бена, а с первого своего дня здесь — почувствовала себя не чужой этим людям, почувствовала, что и они тоже — часть ее жизни, как и она — часть их жизни, и не должно быть больше места ни ее подозрительности, ни ее враждебности, ни ее страху, ни ее гордости, что в этом таится опасность, ибо это разъедает душу и может в конце концов стать погибельным для нее. Все, все открылось ей в это пасхальное утро и стало понятным и внушило веру в добро. Она опустилась на колени. И промолвила про себя: «Я больше не буду поддаваться злу, не буду плакать из жалости к себе, не буду подвергать сомнению то, что истинно, перестану быть неблагодарной. Я буду жить, как надо. Буду жить, как надо». И ей казалось невозможным, чтобы могло быть иначе. Так была она исполнена сил и уверенности и сознания цели, так далеко позади остались ночи горечи и отчаяния.
Никогда ничего плохого не может случиться с ней теперь.
В этом приподнятом состоянии духа, исполненная решимости, она вышла из церкви и не увидела рядом с собой Джо: ее окружали другие люди, те, кому она улыбалась, идя к службе, и теперь ей захотелось заговорить с ними, чтобы они увидели, какая произошла с ней перемена, поняли, что она не чурается их больше, не хочет отгораживаться от них. Но слова не шли у нее с языка, она была слишком застенчива и ждала, чтобы кто-нибудь сам подошел к ней, заговорил с ней, облегчил ей первый шаг, и она выжидающе переводила взгляд с одного лица на другое.
Но она увидела, что они-то ничуть не изменились и по-прежнему сторонятся ее, пугаясь окружающей ее атмосферы горя и смерти, что они все еще уязвлены тем, как яростно отвергала она их сочувствие, любые их попытки прийти ей на помощь в беде, по-прежнему видят в ней гордячку. Она научила их держаться от нее в стороне — ведь разве не этого она добивалась? Откуда же им знать о том, какая произошла в ней перемена?
Она видела, как они отворачиваются, окинув ее быстрым беспокойным взглядом, видела, как они по двое, по трое уходят из церкви по тропинке, и остро ощущала всю силу их неприятия ее. Ей хотелось крикнуть им что-то вслед, заставить их понять, что сегодня пасха и начало новой жизни, что она хочет стать другой, и где же их милосердие, почему не хотят они признать ее своей, сказать ей хоть несколько слов, позвать с собой, выказать радушие? Как могут они ждать, чтобы она одна, без их помощи, перестроила все по-иному?
Но она понимала, понимала. Что посеешь, то пожнешь. Она почувствовала, что слабеет от внезапного, неукротимого желания, чтобы Бен был рядом, защитил ее от всего враждебного мира; ведь тогда ей ничто и никто никогда не будет нужен, и пусть себе идут своей дорогой.
Она поглядела вокруг. Все было таким же, как прежде. И все изменилось. Мир стал пуст, хотя все так же сияло солнце и пели птицы, стрелой проносясь над расцветшим кладбищем, и жизнь била через край, как мгновение назад, как со вчерашнего утра. Но ничто, казалось, не может уже принести ей утешение, защитить, придать силы. И когда Джо вышел наконец из церкви, он предстал перед ней таким, каким он был: ранимым подростком, со своими нуждами, со своей жизнью, которую ему предстояло прожить и в которой не вечно будет находиться для нее место.
Но что же произошло? И почему, почему? И это после того, как она молилась и обрела такое успокоение, такую уверенность в себе, после того, как слова пасхального гимна еще звучали в ее ушах, придавая ей сознание своей силы, своей власти над жизнью? Она почувствовала себя обманутой, обойденной. Люди оттолкнули ее, не дали ей начать жить по-новому. Ну что ж, она обойдется и без них.
— Джо, послушай… если ты сбегаешь домой и переоденешься, я устрою нам маленький пикник. Сегодня будет жаркий день, и мы можем, если хочешь, перемахнуть через кряж и пройти пешком до самой реки, можем…
Джо смущенно поглядел на нее.
— Рут… Рут, я не могу. Я никак не могу пойти с тобой.
— Не можешь?
— Я бы хотел… Я бы лучше пошел с тобой, только… я должен пойти навестить бабушку Холмс в Дэттон-Рич, мы туда все пойдем, и я пообещал, вчера, когда вернулся вечером домой… пообещал отцу. И теперь должен пойти.
Ну да, конечно, он должен пойти. Она не может вечно распоряжаться Джо, он не ее собственность. Его семья — хотя она и не любит их всех — имеет на него права. Это правильно — он должен навестить свою бабушку.
— Ну понятно… Я как-то не сообразила. Конечно, ты должен пойти.
— А как же ты…
— О Джо, не смотри на меня так, не огорчайся. У меня куча дел. В саду… Там надо кое-что привести в порядок, и надо сходить проведать мисс Клару — уж не заболела ли она, ее не было в церкви.
— Я не хочу, чтобы ты оставалась одна.
— Да я в полном порядке, Джо. И все будет в порядке.
— Просто я не могу не пойти, я обещал.
— Ну конечно, сегодня же пасха. Бабушке захочется повидать вас, всех вас.
— Завтра я приду. Я не оставлю тебя одну еще на целый день.
— Джо…
— Да?
Ей хотелось сказать ему, что он очень хороший и она любит его, что он не должен позволять ей вечно использовать его, посягать на его свободу, на его личную, отдельную от