.
Не спасайся от доли кровавой, Что земным уготовила твердь.
Но молчи! Несравненное право Самому выбирать свою смерть.
«Наводящие ужас зрачки» Александр Владимирович повстречал не в Полянах, а в Зюдзинском районе, на севере нашей области, но здесь к этой встрече, по-видимому, велась планомерная подготовка. В образе жизни Портных не было ничего замкнутого, тайного. Они жили до глупости нараспашку, двери их квартиры были открыты для всех, и среди этих «всех», несомненно, встречались люди, осведомленные о том, что у них делается и говорится.
У себя дома Елизавета Ивановна пила умеренно. Александра Владимировича я никогда не видела заметно пьяным. Может быть, у него была в этом отношении крепкая голова, да и я предпочитала бывать у Портных в обычные дни, когда не бывало ни гостей, ни выпивки. Возвращаясь усталая из вечерней школы и видя свет в квартире главного врача, я часто заходила в просторную кухню, где на полатях жила санитарка Лиза Суворова и где меня приветливо встречала добродушная собака Джери. Оттуда я шла в комнату Володи, с которым периодически занималась немецким языком, либо в кабинет к А.В., которого, как я уже говорила, считала своим большим другом.
Елизавета Ивановна тоже относилась ко мне очень хорошо и, в моменты просветления, терпеливо выслушивала мои увещевания, не имевшие никакого практического результата. С благодарностью вспоминаю сердечное отношение их обоих в момент приезда ко мне Лизы Шереметевой, их желание ей помочь. Когда Лизе, как я уже рассказывала, предложили в 24 часа покинуть Поляны, Елизавета Ивановна помчалась ее провожать с пакетом свежеиспеченных пирожков.
По субботам обычно я заходила к Портным, у которых был приемник, чтобы послушать комментатора по вопросам литературы Александра Назарова. Передачи велись из Нью-Йорка и были очень интересны. Вспоминаю забавный случай: Назаров говорил о семье Джеймсов, наиболее знаменитым представителем которой был философ Вильям Джеймс, и упомянул о мемуарах сестры последнего. «Эти мемуары, — говорил он, — очень ценны и вполне могут быть сравнимы с замечательными воспоминаниями Аксаковой, сумевшей верно отразить эпоху и обстановку, в которой она жила». Присутствующие, знавшие, что я пишу мемуары, разинули рты от удивления, но я тут же со смехом поспешила объяснить, что речь идет об Анне Федоровне Аксаковой, дочери Тютчева (поэта), и ее книге «При дворе двух императоров».
Среди заграничных передач того времени мне запомнился рассказ Эйзенхауэра о его взаимоотношениях с маршалом Жуковым на последнем этапе войны. «Различие политических убеждений не мешало нашим добрым отношениям, — говорил он, — но я всегда удивлялся, что Жуков может мириться с полным отсутствием свободы действий. По самым мелким вопросам он должен был сноситься с Кремлем. Я старался доказать ему, что меня сразу прогнали бы с моего поста командующего, если бы я из-за всякого пустяка запрашивал Белый Дом. Но вряд ли такое положение вещей нравилось и самому маршалу Жукову».
Как-то раз завели речь о бесчинствах сына Сталина, Василия, которые очень легко сходили ему с рук. «Однажды, — говорили из Америки, — товарищи летчики, возмущенные его заносчивостью, подкараулили его в каком-то темном закоулке и, накрыв голову мешком, дабы он не мог нажаловаться отцу, хорошенько ему „всыпали“». Это впоследствии официально подтвердилось.
Однако легко все это было говорить, сидя за Атлантическим океаном. Гораздо хуже было нам в 1949 году замечать симптомы рецидива «ежовых рукавиц» (хотя и под каким-нибудь другим названием). Теперь, пожалуй, ожидание было еще страшнее, чем в 1937-м, так как многие знали по опыту, что это значит, и надо было обладать большой долей оптимизма, чтобы, наподобие страуса, зарыть голову в песок и продолжать жить как ни в чем не бывало, стараясь не замечать того, что делается вокруг.
Ходили слухи, что всех репрессированных в 1937 году вновь арестовывают и отправляют в пожизненную ссылку в Красноярский край. Слухи эти, в основном, соответствовали действительности, но ко мне лично судьба оказалась милостива. Дело ограничилось тем, что осенью 1949 года я была «снята с педагогической работы», то есть как политически неблагонадежный элемент уволена из Школы рабочей молодежи. (О том, как это произошло, я расскажу позднее.) In profundis[136] мне опять помогло то, что другой рукой я держалась за медицинскую работу, на этот раз, за вятскополянскую больницу.
У меня самой оставался «кусок хлеба» и сохранялось «гражданское лицо», но пришлось с болью в сердце узнавать о крушении жизни моих уже немногочисленных друзей. Первым из пострадавших в то время оказался доктор Портных.