Даже на фоне самых многозначительных, самых трудных для истолкования платоновских вещей «Уля» кажется неким ребусом. История жизни странной девочки, чьи никогда не закрывающиеся до конца глаза показывали людям их истинное лицо, меняя свой цвет и свет, и заставляли от нее бежать, но сама она, показывая людям правду, этой правды не знала («В самой-то ней вся правда светится, а сама она света не понимает, и ей все обратно кажется. Ей жить хуже, чем слепой»), есть, по-видимому, образное выражение платоновского самоощущения, автометафора природы его творчества и его оценки современниками.
Выращенная чужими, пусть даже добрыми и заботливыми людьми, Уля однажды встречается с родной матерью, и та целует ее в полузакрытые глаза.
«Поцелуй матери исцелил Улины глаза, и с того дня она стала видеть белый свет, озаренный солнцем, так же обыкновенно, как все другие люди. Она смирно глядела перед собой серыми ясными глазами и никого не боялась. Она видела правильно — прекрасное и доброе, что есть на земле, ей теперь не казалось страшным и безобразным, а злое и жестокое прекрасным, как было без родной матери.
Однако в глубине Улиных глаз с этого времени ничего не стало видно: тайный образ правды в них исчез, Уля не почувствовала горя, что правда более не светится в ее глазах, а ее родная мать тоже не опечалилась, узнав об этом.
— Людям не нужно видеть правду, — сказала мать, — они сами ее знают, а кто не знает, тот и увидит, так не поверит…»
Уля излечилась от своего мучительного дара нести людям тайный образ правды (и можно предположить, превратилась в Ульяну Петровну из «Июльской грозы»), а ее создатель — нет. Он был обречен нести свой мучительный дар до конца своих дней, непринятый, непонятый, гонимый современниками, но десятилетия спустя мы судим об их поступках и мечтах, о высотах и провалах их времени, о красном взрыве, едва не уничтожившем и обескровившем в XX веке Россию, — по Андрею Платонову. Не только, разумеется, по нему, но по нему — прежде всего и глубже всего.
Хорошо известна формула Черчилля (старого большевика и боевого коня генерала Сталина, по остроумному замечанию героини «Ноева ковчега» семидесятипятилетней летчицы герцогини Винчестерской), которую иногда приводят в спорах о Сталине: «Он получил Россию с плугом и оставил ее с атомной бомбой». Вошедший в литературу тогда, когда страна пахала плугом, и доживший как раз до атомных бомб, Платонов показал, что за этой формулой стоит.
Почему Платонова не уничтожили при жизни, где он столько раз стоял на краю? Еще в раннем рассказе «Жажда нищего» уцелевший в коммунистическом аду мрачного будущего герой спрашивал: «Почему я еще цел и не уничтожен мыслью? Это было единственной тайной мира, другие давно сгорели…»
Так смыкались концы и начала жизни.
«За месяц до смерти за ним пришли трое молодцов из МГБ, забирать, — рассказывала Мария Александровна. — Я показала им на него, истаявшего — „забирайте“. Махнули рукой, ушли».
Было это на самом деле, не было?.. Но умер он в своей постели.
«5 января скончался талантливый писатель Андрей Платонович Платонов, — начинался некролог в симоновской „Литературной газете“, и после краткой биографии следовало заключение: — Андрей Платонов был кровно связан с советским народом. Ему посвятил он силы своего сердца, ему отдал свой талант».
Под некрологом в следующем порядке стояли подписи: А. Фадеев, М. Шолохов, А. Твардовский, Н. Тихонов, К. Федин, П. Павленко, И. Эренбург, В. Гроссман, К. Симонов, А. Сурков, Р. Фраерман, К. Паустовский, А. Кожевников, М. Пришвин, Б. Галин, В. Ильенков, В. Ковалевский, Л. Славин, И. Сац, Б. Пастернак, Е. Габрилович, В. Московский, А. Кривицкий, Н. Денисов, К. Буковский.
Любознательный читатель может соотнести имена этих людей с той ролью, которую они в судьбе покойного сыграли, а заодно задаться вопросом, кто из нижеподписавшихся был на похоронах, о времени и месте проведения которых газета писала:
«Гражданская панихида состоится в воскресенье, 7 января с. г., в 2 часа дня, в Союзе советских писателей (улица Воровского, 52).
Похороны состоятся в тот же день в 3 часа на Армянском кладбище (за Краснопресненской заставой)».
Его похоронили в воскресенье на православное Рождество.
Сохранилось описание похорон, сделанное Юрием Нагибиным в дневнике: «Этого самого русского человека хоронили на Армянском кладбище. Гроб поставили на землю, у края могилы, и здесь очень хорошо плакал младший брат Платонова, моряк, прилетевший на похороны с Дальнего Востока буквально в последнюю минуту. У него было красное, по-платоновски симпатичное лицо. Мне казалось: он плачет так горько потому, что только сегодня, при виде большой толпы, пришедшей отдать последний долг его брату, венков от Союза писателей, „Детгиза“ и „Красной Звезды“, он поверил, что брат его был, действительно, хорошим писателем. Что же касается вдовы, то она слишком натерпелась горя в совместной жизни с покойным, чтобы поддаться таким „доказательствам“…
— А Фадеев тут есть? — спросил меня какой-то толстоногий холуй из посторонних наблюдателей.
— Нет, — ответил я и самолюбиво добавил: — Твардовский есть.
— И где? — спросил холуй.
— Вон тот, в синем пальто, курит.
Кстати о Твардовском. Один из лучших видов воспитанности — крестьянская воспитанность. К сожалению, она проявляется лишь в таких важных и крайних случаях, как рождение или смерть. Все присутствующие на похоронах евреи, а их было большинство, находились в смятении, когда надо снять, а когда одеть шляпу, можно ли двигаться, или надо стоять в скорбном безмолвии. Твардовский же во всех своих действиях был безукоризнен. Он точно вовремя обнажил голову, он надел шапку как раз тогда, когда это надо было сделать. Он подошел к гробу, когда стоять на месте было бы равнодушием к покойнику, он без всякого напряжения сохранял неподвижность соляного столпа, когда по народной традиции должен пролететь тихий ангел. Он даже закурил уместно — словно дав выход суровой мужской скорби.
Когда комья земли стали уже неслышно падать в могилу, к ограде продрался Арий Давыдович и неловким, бабьим жестом запустил в могилу комком земли. Его неловкий жест на миг обрел значительность символа: последний комок грязи, брошенный в Платонова.
Наглядевшись на эти самые пристойные, какие только могут быть похороны, я дал себе слово никогда не умирать…
А дома я достал маленькую книжку Платонова, развернул „Железную старуху“, прочел о том, что червяк „был небольшой, чистый и кроткий, наверное, детеныш еще, а может быть, уже худой старик“, и заплакал…»
Далеко от Москвы на втором лагпункте первого отделения Минлага зэка Федот Сучков написал «натерпевшейся от горя» жене письмо, переданное окольным путем через вольнонаемных рабочих:
«Уважаемая Мария Александровна! (Извините, если я перепутал Ваше отчество.) Сегодня утром, собираясь на работу, я увидел под подушкой товарища по нарам (сам он был в ночной смене) уголки газет. До выхода на „развод“ оставалось минут десять, и я решил просмотреть два-три номера. Когда я приподнял подушку, обрадовался, т. к. это оказались номера „Литературной газеты“, сравнительно свежие. Это были январские газеты… Через минуту я узнал о смерти Андрея Платоновича.