Две крепости стоят на пути этого похода на Венецию, две твердыни, которые нужно сперва разметать, — это Перуджия и Болонья. Необходимо выступить как можно скорей, чтобы через разметанные камни этих крепостей двинуться дальше и дальше — до самых венецианских лагун. В Перуджии кровавый Джанпаоло Бальони, в Болонье — псы Бентивольо, в Милане — Людовик Двенадцатый, и венецианцы только осклабляют свои желтые лица в лисьи усмешки, не обращая внимания на проклятья. Папа, сжавшись и стиснув посох слоновой кости дрожащей рукой, окинул огненным взглядом ряд коленопреклоненных. Командиры его войск! Он вперил в них ненавидящий взгляд, дрожа от нескрываемого отвращенья. У Джанпаоло Бальони в Перуджии великолепная армия, навербованная еще доном Сезаром. Кондотьеры с самыми громкими именами, покрытые пылью многих победоносных сражений, стоят во главе этих войск, с которыми дон Сезар в маске, папский сын, imperator in potencia[112], хотел завоевать Италию. Джанпаоло, после кровавой свадьбы Асторро с Лавинией Колонна, который один несет теперь на себе родовое проклятье, знает своих и уверен, что никто из них не предаст. Человек, выросший среди великих родовых убийств и за одну ночь овладевший городом, где на улицах валялись еще не остывшие трупы его братьев и дядьев, никогда не признает себя лишь временным вассалом церкви. Великолепное войско его подступило к границам Папского государства, и тень дона Сезара — с ними. И Джанпаоло уже переселился в Орвието и дает приказы к продолжению наступленья. Они идут под грохот барабанов, и знамена, где еще недавно сиял золотой бык Борджа, шумят на полночном ветру. Ни один из его кондотьеров не станет просить на коленях об отсрочке. И лучшие пушечники Италии, ценой великих жертв раздобытые доном Сезаром, сопровождают эти части. Но лучшие мастера отлили орудия и для болонских Бентивольо, их пушкарей охотно взял бы к себе сам император Максимилиан. Болонья стоит прочно и гордо, она одерживала верх и над войсками посильней папских швейцарцев, из-за зубцов их тройных укреплений слышен насмешливый смех защитников, и прославленные болонские скьопетти упражняются каждый день, даже в самую свирепую жару, под командованием знаменитых военачальников, из которых ни один не станет на колени перед своим государем, чтоб просить об отсрочке.
Папа глядит на них, закрывающих лицо руками от его взгляда — в ожидании страшного взрыва ярости и тюремного заключения в Адриановых стенах. Глядит и задыхается от омерзения. Если б он одним взмахом посоха мог снести с плеч эти склоненные головы, он бы сделал это, но на его костыле вырезаны изречения о милосердии, стихи псалмов, рыданья и сетованья, отпущения. Всякий раз, вспомнив об этом, он удивлялся! Сила — милосердие, власть отпущенье. Высокий посох, которым он пасет стада народов, расположенных от востока до запада солнца, от моря до моря, от ледяных гор и темных вечных морозов до жарких долинных краев, где нагие бронзовые люди в первобытной невинности срывают с деревьев райские плоды, живя среди ручных зверей, высокий посох властелина над народами и псалмопевцами. А в стихах, вьющихся вокруг вершины посоха, словно пышно разросшиеся листья, говорится: "Одни колесницами, другие конями хвалятся, мы же именем божьим". И еще: "Не медли, господи!" И дальше: "Не боюсь тысяч, обставших меня лагерем". И в другом месте: "Что такое человек, что ты обращаешь внимание на него, — смертный, что ты печешься о нем?" И еще: "Над врагами моими возвысил меня, потому славлю тебя, господи, между народами". И много еще — о том, что другие надеются на силу голеней и рук воинов своих, мы же на твердыню божью. И все, о чем в плаче своем молился святой пророк Иезекииль. А вокруг самой вершины обвился стих об ангеле, пребывающем с теми, кто больше боится бога, чем врагов. И было там написано: "Нынче в ночь умру, могу надеяться только до утра".
Он читал, поворачивая посох и бродя взглядом по отдельным стихам. Тишина сгустилась. Не переставая жужжало дрожащее парево. Воздух, пропитанный всеми бурями, набряк и пах серой будущих молний. Тишина оглушала, свертывала всю кровь сердца, затворяла уста, так что дыханье выходило только с хрипом, как при кончине. Потом почти овеществлялась, становилась непроницаемой, разрушалась, обваливалась и опять восстанавливалась, — все было набито тишиной. Коленопреклоненные стенали только в сердцах своих, так как чем глубже было папское молчанье, тем грозней должен быть приговор. В конце концов они, не выдержав, подымали белки глаз, с зрачками бегающими, как вспугнутые звери. Лучше б он закричал, кинулся на них, стал их бить и колотить, срывать с них командирские отличия, ломать мечи, позвал стражу!.. Но папа стоял, не двигаясь. Они глядели, выпучив глаза, на его сгорбившуюся фигуру и видели, что он читает. Читает по своему посоху, как по молитвеннику.
Потом он вдруг резко повернулся. И, уже не глядя на их посиневшие лица, не разрешив ни словом их ужаса, оставив всех в полном пренебрежении и не дав никаких приказаний, вышел из зала.
Длинная галерея. Старик идет своими быстрыми, торопливыми шагами, стуча посохом в плиты. Написано: "Нынче в ночь умру, могу надеяться только до утра".
Длинная галерея прямо окровавлена выдыхами солнечного жара. Он остановился. Перед ним стоял на коленях кардинал Ипполито д'Эсте, выклянчивая разрешенье на отъезд.
Тут папа не выдержал и разразился жестоким, колючим хохотом. Это была судорога смеха, злая, ненавидящая, поток смеха, бивший из его сжатых губ, из огненных глаз, из сухих худощавых рук, из всей его сжавшейся старческой фигуры, смех, смех, пожирающий, едкий. Над чем он смеялся? Ипполито, поглядев растерянно, увидел, что кардинал Алидоси, высокий и молчаливый, успокоительно кладет руки папе на плечо. Тут Ипполито понял, что папа так жестоко высмеивает не только его просьбу, тут что-то большее, — может быть, старик смеется над всем, что совершил, что хочет совершить, смеется, может быть, над своим собственным сердцем, и оттого все вокруг — так безжалостно и жестоко. От этого старческого смеха мороз подирает по коже, он падает и разбивается, словно куски льда, то со скрипом проходит сквозь крепко сжатые зубы, то хлынет свободно, и редкая, длинная борода Юлия замарана этим смехом, его слюнями, — нет, кардинал Ипполито не хочет строить догадки, он продолжает говорить, как проситель, будто не слыша этого смеха, говорит подробно и с великим смирением, словно святой отец сидит перед ним на троне и внимательно слушает. Говорит жадно, и в речь его все время врывается мутная пена старческого смеха, тщетно кардинал Алидоси снова кладет свою исхудалую, трагическую руку папе на плечо, папа смеется, стиснув зубы, харкая смехом, сверкая глазами, согнувшись. А Ипполито, то краснея, то бледнея, продолжает объяснять, почему он жаждет вернуться в город, где свирепствует мор. В Риме перехвачено сообщение о готовящемся заговоре против герцога Альфонсо, план и список участников попали в руки Ипполито, этого нельзя никому доверить, и нужно действовать как можно быстрей, сперва понадобится загнать много коней, чтоб потом затравить заговорщиков, если на то и другое будет согласие его святости, чтобы спасти Ипполитова брата герцога, верного союзника святого престола… А папа все смеется, смеется над Ипполито, над Феррарой, над войсками и заговорщиками, над мором и над собой. Ипполито, раскрыв розовый дорожный камзол на груди, стал читать имена, понизив голос, в котором прозвучала боль, так как первым в списке стоит брат его Джулио, дважды ослепленный, не только сучком, но и злобой, до того забылся молодой иерей, что устраивает заговор против брата герцога. Прелести уж в нем нет никакой, он — слепой, и кровавый шрам тянется у него через всю правую щеку. И девичьей нежности тоже больше нет, он готовит смерть. Анджела Борджа не стала за него мстить, отвернулась от него с презреньем, он хочет отомстить теперь сам, — юноша уж не верит залогам любви. Но здесь и другие имена — граф Ферранте, клирик Жан де Гасконь, граф Боскетти, придворные сановники, военачальники, клубки змей расползлись по охваченному мором городу, чьи стены еще не обсохли от крови прежних убийств, он растопчет эти змеиные гнезда, сметет их краем своего кардинальского плаща, он не побоится вступить в зачумленный город, чтобы спасти брата герцога, верного воина церкви.