Со временем для русских историков его имя, связанное в сознании с духом германского милитаризма, превратилось в символ ненавистного «пруссачества» — бездумного подражания военной системе, нанесшей непоправимый вред русской армии в царствование Павла I и Александра I. Но в лучшие годы М. И. Кутузова отношение к этому монарху, который на протяжении почти двадцати лет был не только врагом, но и союзником России, было не столь однозначным. К тому же прусский король был не только полководцем, но и выдающимся государственным деятелем, пользовавшимся искренним уважением и даже привязанностью своего народа, фамильярно называвшего его «старым Фрицем». Так, он писал Вольтеру: «Прошу Вас, почитайте меня искренним другом. Ради Бога, пишите ко мне, как к человеку, презирая вместе со мною титулы, звания и наружный блеск. До сих пор у меня еще так мало времени, что я не могу прийти в себя. Много делаю и еще более замышляю. Работаю обеими руками: с одной стороны, для войска, с другой — для народа и наук. Я думаю, что после смерти отца моего я весь принадлежу государству…»26 Кроме того, он был виртуозным музыкантом, плодовитым автором. Вся Европа зачитывалась сочинениями «Антимакиавелли» (1739), «О различных родах правления и обязанностях монархов», «Историей моего времени» (1746), «Записками Бранденбургского дома», «Сочинениями философа из Сан-Суси» (1751). Он сочинял пьесы и поэтические оды, которые переводил Г. Р. Державин. Кстати, в одном из своих стихотворений Фридрих пылко восклицал: «Чтобы государство не теряло своей славы, и на лоне мира должно заниматься военной наукой!» Правда, Фридрих II озадачивал современников то сентиментальностью, то цинизмом: «Он давал обещания, чтобы тотчас их нарушить, подписывал соглашения о мире, чтобы разорвать их прежде, чем чернила высохли на бумаге»27. Ему принадлежат слова: «Но что делать, где между необходимостью обмануть или быть обманутым нет средины, там для монарха только один выбор». В то же время «Фридрих выходил из себя от негодования, читая статьи некоторых пессимистов, которые сомневались: служат ли науки ко благу человечества, и не есть ли просвещение зло, ведущее к вольнодумству и погибели государств? „Науки всегда делали людей человечнее: они внушали им чувство справедливости, кротость и отвращение к насилию. Счастье народов почти столько же зависит от наук, как от законов. Стыжусь вопроса, который могут предлагать так называемые ученые; стыжусь века, в который он предложен! Только обманщики и себялюбцы способны противиться успехам мысли, наук и художеств, потому, что они для них только опасны. Одна черствая душа решилась бы лишить род человеческий того утешения и душевного спокойствия, которые он, среди земных скорбей, почерпает в науках и искусствах“»28. «Филантропические» суждения воинственного короля и опасного «возмутителя спокойствия» в Европе снова убеждают нас в том, что век Просвещения был наполнен противоречиями: «Но каждая война сама по себе так плодовита несчастьями, успех ее так неверен, а последствия до того пагубны для страны, что государи должны зрело и долго обдумывать свое намерение, прежде чем берутся за меч. Я уверен, если б монархи могли видеть хоть приблизительную картину бедствий, причиняемых стране и народу ничтожной войной, они бы внутренне содрогнулись. Но воображение их не в силах нарисовать им во всей наготе страданий, которых они никогда не знали и против которых обеспечены своим саном. Могут ли они, например, почувствовать тягость налогов, которые угнетают народ? Горе семейств, когда у них отнимают молодых людей в рекруты? Страдания от заразительных болезней, опустошающих войска? Все ужасы битвы или осады? Отчаяние раненых, неприязненный меч или пуля которых лишают не жизни, но членов, служивших им единственными орудиями к пропитанию? Горесть сирот, потерявших родителей, и вдов, оставшихся без опоры? Могут ли они, наконец, взвесить всю важность потери столь многих для отечества полезных людей, которых коса войны преждевременно снимает с лица земли? Война, по моему мнению, потому только неизбежна, что нет присутственного места для разбора несогласий государей»29.
По словам историка, «он прочно занял свою „нишу“ в мировой истории. „Изъяв“ из нее Фридриха, мы очень сильно изменим ландшафт XVIII века, точнее ту его часть, которую искусствоведы называют эпохою рококо»30. Впоследствии читая книгу аббата Деннина о Фридрихе Великом, напротив выписанного ею абзаца: «Его гений и его мужество не только совсем не ослабевали, но почерпнули себе новую жизнь в своих неудачах…» Екатерина II пометила: «Именно в его неудачах проявлялся его гений…», «следовало бы удивляться ему и стараться подражать»31. Как знать, может быть, Михаил Илларионович, для которого мнение Екатерины многое значило, и удивлялся, и подражал… Конечно, высказать подобное предположение где-нибудь не то что в середине, но даже в начале прошлого века значило бы совершить кощунство и подписать себе суровый приговор, в первую очередь как историку. Не исключено, что и в наши дни подобное предположение о преемственности идей у кого-то вызовет негодование, а кого-то, напротив, обрадует как вновь открывшаяся возможность критиковать великого русского полководца за приверженность к отжившей военной системе. Но изжил ли себя Фридрих II в эпоху Наполеоновских войн? Как тактик, вероятно, да, но как стратег? «Истинные правила ведения войны — это те, которыми руководствовались семь великих полководцев, подвиги коих сохранила для нас история: Александр, Ганнибал, Цезарь, Густав Адольф, Тюренн, принц Евгений и Фридрих Великий»32, — напишет впоследствии Наполеон.
Начиная с 1990-х годов мы разоблачили множество мифов отечественной истории, попутно, впрочем, создавая новые. Любое мифотворчество основывается на пренебрежении к истории, что особенно ощутимо на примере XVIII века, который совершенно забыт «именно как „столетье безумно и мудро“, то есть как время живое, горячее, разорванное противоречиями. Он, напротив, стал представляться некой заводью, неким голубо-розовым интерьером, населенным пудренными париками, красными каблуками, атласными кафтанами и учтивыми менуэтами — иначе говоря, театрально. А между тем в XVIII веке шла своя, очень живая духовная работа. Любопытен был XVIII век, любознателен, все занимало его и тешило, все, что делается на белом свете, хотелось ему знать. Он шагал семимильными шагами, радостно впитывая в себя знание о мире и о самом себе»33. Так, один из главных мифов нашего прошлого остался в неприкосновенности: речь идет о специфической школе русского военного искусства, которая со времен Петра I будто бы развивалась вопреки западным канонам. И здесь мы сами себе противоречим: Петр I преобразовывал русскую армию по западному образцу, на первых порах офицерские должности в этой армии занимали иностранные специалисты. Именно по этой причине царь-реформатор заботился о воспитании национальных офицерских кадров, которые по уровню образованности не уступали бы европейцам. В кадетских корпусах учились по немецким и французским учебникам, а преподавателями были иностранцы либо русские офицеры, получившие образование за границей. А. В. Суворов в детстве с удовольствием читал сочинения Монтекукколи и Евгения Савойского, считая величайшими полководцами всех времен «Цезаря, Ганнибала и Бонапарта». Вновь остановимся на мысли: Россия чувствовала себя полноправным партнером в европейских делах, в том числе в военных, что отнюдь не исключало благородных амбиций, соревновательного духа, стремления превзойти своих учителей. В последней трети XVIII столетия знаменитый принц де Линь, к которому Г. А. Потёмкин обратился за советом по поводу реформирования армии, констатировал состоявшийся факт: «Я должен только удивляться воинственной нации во всем свете и могу сообщить одни маловажные перемены, которые предполагаю сделать в армии, торжествовавшей над всеми своими врагами с самого начала нынешнего столетия, в которое время урок, данный Карлу XII, сделал ее непобедимою. Русские очень способны ко всему; я нигде не видывал им подобных»34. Но любое превосходство предполагает знание…