— Оставь, не ерепенься.
— Не хочу. Отпусти меня, папа! Щекотно!
С какого-то времени Катрин перестала брать сына с собой.
11
— Ты мне отвратителен, — тихим голосом ответила она однажды на вопрос, как она к нему относится. При этом Катрин посмотрела на мужа в упор. — Ты просто исчез. Эта сумочка, пропахшая чужими духами, осталась, а ты исчез. У меня осталась эта сумочка, осталась машина, в которую ты подсадил эту потаскушку, и больше ничего. Ты просто-напросто исчез!
Арбогаст, потупившись, кивнул.
Катрин замолчала, потому что к глазам у нее прихлынули слезы. На мгновение ей пришлось сильно зажмуриться.
— Ты даже не сказал мне, что собираешься пойти в полицию.
— Увы.
— У тебя их было много?
Он пристально посмотрел на нее. Она ждала. Столько раз они уже говорили на эту тему. Все было давным-давно сказано — и не сказано ничего.
— А что ты чувствовал, когда спал со мной?
Арбогаст покачал головой.
— Тебе было скучно?
— Нет, конечно же. Нет!
— На какие извращения ты с ней пустился?
Арбогаст отчаянно затряс головой и ничего не ответил.
— Объяснись же наконец со мной, — заорала она.
Он ничего не ответил, и она ушла.
На ужин дали ливерную колбасу с хлебом. На завтрак, как всегда, хлеб и эрзац-кофе. На обед — суп с лапшей и пирог с луком, на ужин — зельц, жареную картошку и винегрет. В среду — суп с зеленым горошком, сало со шпинатом и отварным картофелем. На ужин — рисовую кашу и яблочный компот. В четверг — картофельный суп и блинчики с овощной начинкой, на ужин — щуку в томате, запеченный картофель и чай. В пятницу — щавелевый суп и рыбные фрикадельки с пюре на обед, “ежики” в томатном соусе — на ужин. Тут наступил уик-энд, что означало двухчасовую прогулку вместо часовой, суп-пюре — в субботу на обед и гуляш с жареной картошкой на ужин. Во второй половине дня — десять минут в душевой, вечером — кино (раздвижной экран в коридоре первого флигеля). Впритирку усевшись на скамьи, заключенные ждали, пока не застрекочет проектор. “Лесник из Зильбервальда”.
В воскресенье с утра, перед богослужением, подали какао с сахаром, хлеб и мед. Молча тянулись заключенные в часовню; шестеро охранников стояли у входа. Когда заиграл орган, все стянули головные уборы. Внутреннее убранство часовни напоминало о тех временах, когда заключенные сидели в боксах. Когда грянул хор, люди начали перешептываться, обмениваясь махоркой, сигаретами, школьными тетрадками. Священник появился через отдельную дверь и вышел прямо на балкон, на котором находился амвон. На обед в воскресенье подали грибной суп и шницель с жареной картошкой и кабачками. И шоколадный пудинг — на десерт. Вечером, как всегда по воскресеньям, — полукопченую колбасу с хлебом и кофе. Катрин смотрела на него в упор. Порой его молчание доводило ее до белого каления и она, как электролампа, готова была взорваться прямо здесь, в комнате для свиданий.
— Твоя мать неважно себя чувствует.
— Почему она не навещает меня?
— Она неважно себя чувствует.
— А что с ней?
— Он еще спрашивает!
Это он во всем виноват, буквально во всем, думала Катрин. Но стоило ей подумать об этом, как ярость исчезала и она успокаивалась.
— А как дела у Михи в школе?
Арбогаст кивнул. Кивает, подумала Катрин, как будто все понимает. Все, что происходит во внешнем мире. А ведь ни черта он не понимает, думала она частенько.
А он думал о том, какую часть дневной нормы ему еще предстоит выполнить. Каждое утро после прогулок ему в камеру приносили тридцать пузатых винных бутылок, которые ему предстояло оплести веревочной корзиночкой. Заключенный, приносивший ему в камеру бутылки (у него, как и у самого Арбогаста, было пожизненное), поначалу без умолку нахваливал кьянти, но с какого-то времени замолчал. В первое время Арбогасту приходилось оплетать и донца бутылок, но потом начали применять пластиковые закладки, и дело пошло проще. Левой рукой он вращал бутылку, а правой — вплетал. Сперва он получал три, позднее — четыре пфеннига за каждую оплетку. Дверь отперли, и в камеру вошел Каргес.
— Господин Арбогаст?
12
Катрин провела рукой по белой деревянной столешнице, поерзала на месте, избегая взглянуть на Арбогаста. А поскольку он ничего не ответил, закрыла глаза. Стоял октябрь 1960-го и в эту пору года она неизменно возвращалась мыслями к роковой осени. Семь лет уже находился он в заключении. На следующий год ей обещали работу во Фрайбурге и она уже сняла там, в новостройках, квартирку для себя с Михаэлем. Все у них переменится. Под лакированной поверхностью доски столешницы были грубыми и шершавыми. Она хорошо изучила его лицо и понимала, как именно он на нее сейчас смотрит. На каждом свидании она обнаруживала у него в лице все новые перемены, а поскольку от разговора они с годами перешли к молчанию, она научилась читать его мысли. Это оказалось несложно, потому что буквально через два-три года его лицо словно бы принялось разрушаться. И смотреть на него она теперь просто не хотела.
— Ты хоть понимаешь, что я говорю, — тихим голосом и не открывая глаз, переспросила она. — Я подаю на развод.
Сперва она сама не осознавала, что в его внешности стало ей так неприятно. Но когда она обратилась за советом к тюремному священнику и он объяснил ей смысл одиночного заключения, особенно в той форме, которая практиковалась в Брухзале в прежние времена, Катрин начала понимать, что именно происходит с Гансом. Преподобный Каргес рассказал ей о кожаных масках, которые заставляли надевать здешних узников, выводя их из камеры, и этот зрительный образ просто поразил и подавил ее. Ей и впрямь начало казаться, будто Ганс снимает кожаную маску только перед входом в комнату для свиданий и будто на лице у него не осталось собственной кожи. Малейшая эмоция отражалась в его чертах, с каждым годом все беспокойнее дергающихся и дрожащих. Поэтому она была убеждена в том, что читает все его мысли и чувства, — поначалу это были печаль и ярость, которые, как у маленького ребенка, сменяли друг дружку за считанные секунды, а потом — только уныние и опустошенность, проскальзывающие не только в глазах или в складках возле рта, но, как ей представлялось, распространяющиеся и на губы, на веки, на глубокие борозды на щеках и даже на то, как он держал голову.
— Понимаю.
Но самым худшим был теперь его голос. Странным образом голос потерял звучность в той самой камере, описывать которую во всех деталях она вновь и вновь принуждала мужа и к которой ревновала точь-в-точь как к воспоминаниям о Марии Гурт, не отпускающих его, в чем она не сомневалась, и до сих пор. Лишь теперь она посмотрела на него. Посмотрела на него долгим взглядом, прежде чем подать ему на прощанье руку. И когда он позднее попробовал прикинуть, сколько же прошло времени после этого прощанья и до следующей встречи, состоявшейся уже на бракоразводном процессе по упрощенной процедуре здесь же, в Брухзале, только в самом городе, это ему не удалось. Должно быть, где-то в начале следующего года, но ему казалась, будто прощальное прикосновение длится, не кончаясь. Время куда-то проваливается, подумал он, вновь подав ей руку.