– Какая ты красывая, mi amor[50].
Вытянувшись на свежих простынях, белоснежных, прохладных, он изучает изгибы и выпуклости, следуя непредсказуемым маршрутом. Никогда еще Симону не ласкали так чувственно. Под руками Карлоса ее короткие волосы становятся шелковым пушком. Карлос приникает приоткрытым ртом к ее губам, их дыхание сливается. Она узнает вкус мохито, и ей это нравится. Он играет кончиком языка, покусывает ее губы. Чуть-чуть. Ровно столько, чтобы ей захотелось еще. Закрыв глаза, они читают тела друг друга азбукой Брайля. Нравятся друг другу каждой порой кожи. Их запахи смешиваются: темный табак, пряная туалетная вода, марсельское мыло и белая сирень. Он не спешит, приручает ее, у него вся жизнь впереди, он щедр. Она чувствует себя красивой, ее отпустило. Они целуются, целуются…
Решения, которых Симона держалась так давно, забыты, рухнули защитные барьеры. Она больше не крестьяночка из Вогез, не мама Диего, не обманутая женщина. Она – желание Карлоса. Она забыла о своих разочарованиях, о возрасте. Безудержно припадает ртом к его коже, жадно целует. Кожа горячая, влажная, сладковатая. Ласки все определеннее. Руки у Карлоса опытные, ловкие, руки знатока. Он направляет руку Симоны. Ее бросает в дрожь. Эта дрожь ей приятна. Перемешанное дыхание, всхлипы, нетерпение тел, неотложность желания, выгнутые чресла, восставшая плоть. Она отдается, раскрывается, как цветок, близкому наслаждению. Он входит в нее, самец, завоеватель, располагается, как у себя дома, замедляет темп, движется медленно, ласково. Его бедра колышутся, импровизируя невиданный танец. Он шепчет ей на ухо слова по-испански. Рефрен, задающий ритм его движениям. Темнота вспыхивает многоцветьем в глазах Симоны. Вцепившись в ягодицы тореро, она улетает далеко от своей спальни, далеко от Парижа и от Аргентины.
Он будит ее на рассвете. Много лет она спала одна, и вот обнаженный мужчина тычется членом в ее спину. Он входит в нее молча. Они едины. Слов не нужно. Молочно-белая кожа и кожа смуглая, пряности и сирень. Нет больше возраста, они спаяны, неразрывны, они породнились душами, слились, они – одно целое. Кончить несколько раз за ночь – такого с ней еще не было.
– Тела не лгут, – шепчет она и вновь засыпает, прижавшись к нему.
Симона поднялась первой, она ходит на цыпочках, чтобы не разбудить любовника. Ей приятно знать, что он в спальне, пока она готовит им завтрак. Когда она входит в кухню, ей бросается в глаза облупившаяся краска на стене напротив, и она отмечает краешком сознания, что надо будет этим заняться. Но сегодня утром ей не до того. Нечасто ей случается баловать мужчину. Она достает завернутый в салфетку хлеб, который испекла накануне, и отрезает несколько ломтиков. Хрустящий снаружи, мягкий внутри, то, что надо. Открывает баночку варенья, выбирает на полке чай с бергамотом «Сказочное утро», поправляет цветы в вазе, зажигает свечу, раскладывает фрукты в корзине так, чтобы палитра была гармоничной, ловит по радио классическую музыку.
«И в заключение нашей программы послушайте фантазию № 3 до мажор Шуберта».
Ей незнакомо это произведение, да и Шуберта, по правде сказать, она знает мало, но находит, что это будет идеально для начала дня любви. Тело немного ломит, но эта боль сладка. Ей вспоминается «эффект красного платья». Она улыбается.
Карлос входит в кухню решительным шагом, прошествовав мимо нее, направляется, как автомат, к радиоприемнику, выключает Шуберта посреди скрипичной фразы и садится на стул – очень прямо. Он кажется больше, чем был вчера. Ни единого звука из его рта. Ни дыхания из ноздрей. Сосредоточенный, пристально глядя на свои руки, он делает себе бутерброд. Ломтик хлеба прижат к деревянной дощечке, металлический ножик в правой руке, корки отрезаются без колебаний, клац-клац-клац-клац. Острие вонзается в масло. Движения точны и размеренны. Вперед-назад, вперед-назад. Ложечка погружается в варенье – ежевичное, домашнее. Ровно в меру. Ни капли лишней. Доза молока отмерена до миллилитра. Кусочек сахара расколот пополам резким движением, отрепетированным, усовершенствованным за годы. Помешал ложечкой, отложил ее. Отпил глоток чая, откусил кусок бутерброда, потом еще раз, и еще, и еще, поворачиваясь по часовой стрелке. Отопьет, надкусит. Пять поворотов к бутерброду, двадцать глотков чая. Ни дружеской улыбки, на напоминания об их ночи, ни даже движения ресниц. Молчание, только слышно, как челюсти перемалывают бутерброд и стекает чай в нутро латиноса.
Потом встает, направляется к двери, на ходу похлопав Симону по ягодицам, берет брошенную в прихожей куртку, посылает ей издалека воздушный поцелуй двумя пальцами.
– Ты была очэнь хорошэй учэныцей. Hasta luego[51], куколка!
Симона не в состоянии шелохнуться.
Она смотрит на баночку варенья, на хлебные корки, на цветы в вазе, на фрукты, к которым он не притронулся, на зажженную свечу, на безмолвствующий радиоприемник. Обходит стол, задвигает стул на место, задувает свечу, идет, как сомнамбула, в спальню, смотрит на смятую постель, снимает простыни, зарывается носом в подушку Карлоса и плачет. Как давно копились в ней эти слезы. Они не пролились в Аргентине. Не пролились за все эти годы одиночества. Опустошенная, униженная, сама не своя от обиды, она ест себя поедом за наивность. Он сказал ей mi amor, и она поверила, будто он ее любит. Запихнув белье в стиральную машину, Симона яростно поворачивает рычажок на девяносто градусов и со всей силы захлопывает дверцу.
Она возвращается в кухню выпить чаю. Но, не успев приподнять чашку, до краев полную «Сказочным утром», вдруг отталкивает ее, встает, открывает шкафчик, достает бутылку мирабелевой водки и, налив рюмку, опрокидывает ее залпом.
Симона выбрала не того мужчину. Она – женщина не для Карлосов. Ей подошел бы совсем другой.
Метр восемьдесят ростом, помятый со сна, плохо выбритый, ни дать ни взять бурый медведь на широких лапах, с родинкой над левой бровью – она млеет от этой не очень эстетичной нашлепки, – он вошел бы в кухню, на носу дымчатые очки в тонкой оправе, в руке сигарета, и пробасил:
– Ну что, милая, сделаешь мне кофейку… да покрепче… горяченького!
Его смуглое лицо, его гримаски, его неуклюжесть и беспечные повадки заполонили бы все. Он сказал бы «с добрым утром». Оценил бы Шуберта. Заметил бы цветы. От его раскатистого голоса, от ноток черноногого[52] выговора, напоминающего о родном Кастильоне, славно повеяло бы югом Алжира. Кухня запела бы. Вдруг наступило бы лето. Он сидел бы, прислонившись к стене за маленьким столом, и был бы у себя дома: Жан-Пьер Бакри![53] Мужчина с бархатными глазами смотрел бы на нее поверх чашки кофе, и сладостное тепло окутало бы Симону. Он погрузил бы ложечку в банку варенья с неловкостью лакомки, намазал бы густо, откусил широко; капелька варенья стекла бы с уголка его рта. Ему бы понравилось ежевичное, и она бы это видела. Он мог бы съесть всю банку и был бы доволен. А потом встал бы и звонко поцеловал ее в щеку: