Ознакомительная версия. Доступно 26 страниц из 129
«Богатые бедные» или «бедные богатые»?
Дневник Нины Луговской, как и собрание дневников вокруг года Большого террора, свидетельствует, что 30-е, это железное и жестокое десятилетие XX века, ошибочно представлять себе лишь официально ликующим или, напротив, лишь кровавым и дрожащим. Какие бы правила ему ни диктовала власть, оно было богато отступлениями.
К примеру, представление о нищете, в которой жила Нина, зависит от системы координат. Да, порой она жалуется на чувство голода и не без зависти пишет об утреннем кофе и сливочном масле, которых семья ее подруги в свою очередь лишится из-за ареста отца («Пускай страдает и она, я ведь тоже страдала»; 21.01.33). Действительно, на рубеже 30-х, этого «карточного» времени, семьи служащих принадлежали к низшей категории снабжения. То же относится к ширпотребу. Нина записывает, как стирала и сушила на выход свое единственное платье (Мария Башкирцева брала с собой для визита в Малороссию тридцать платьев). Нужды нет, что в следующих записях появится новое платье – напомню: острый дефицит промтоваров в начале 30-х вызвал к жизни такие понятия, как перелицованное пальто, перешитое платье, не говоря о вечной штопке чулок. Какой-нибудь ордер на галоши, мануфактуру или пошив пальто был памятным событием (кстати, немецкая Энне Бурда сделала после войны карьеру на выкройках для перешивания платья). А Нина была еще и младшей в семье. Младшим нередко доставались обноски.
Разумеется, семья, благополучная при нэпе (артель «Муравейник» под председательством Рыбина насчитывала 7 пекарен, 19 магазинов и кондитерскую фабрику), обнищала. Но и при этом жизнь Луговских в координатах той поры все еще могла считаться относительно зажиточной. В иерархии материальных ценностей главной во времена коммуналок была жилплощадь («Люди как люди… Квартирный вопрос только испортил их…» – замечает у Булгакова Воланд). У Луговских была отдельная квартира на Плющихе. На собственной кухне можно было пить чай, у сестер в комнате помещался рояль (в послевоенном уже фильме И. Пырьева «Сказание о земле Сибирской» отдельная квартира и рояль у профессора консерватории все еще будет казаться «лакировкой действительности»); у Нины – неслыханная роскошь! – были своя комната и собака.
Почему по высылке отца Луговских не «уплотнили» (тоже словечко тех времен), можно лишь гадать. Скорее всего, квартира была кооперативная или приобретенная в собственность во времена нэпа (кстати, не предлагая бездоказательных версий, замечу, что соблазнительная квартира в центре Москвы могла стать если и не прямо поводом, то веским доводом для поголовного ареста семьи).
Но и в остальном образ жизни Луговских мало чем отличался от среднего советского истеблишмента. Нина, помимо школы, брала уроки немецкого. Упоминается в записях домработница Маня (эта причуда скудного быта объяснялась тем, что деревенские нуждались в жилплощади и прописке, а работающие женщины – в помощи). Старшие сестры учились в вузе. Студенты охотно собирались у сестер, пили чай (иногда с пирожными). У Нины были часы, у сестер велосипед – предметы по тем временам далеко не «первого спроса», еще не так давно освоенные отечественной промышленностью. Даже пудель Бетька – свидетельство определенного уровня (в коммуналке это могло быть затруднительно). Несмотря на высылку, а потом и арест Рыбина, можно представить себе, что мать старалась сохранить вид «приличной семьи» (впрочем, и в этом она не была одинока). То, что она работала с утра до ночи, тоже не исключение: так работало большинство ставших «равноправными» женщин.
В записях Нины стоит обратить внимание еще на одну особенность или отклонение от принятых клише представлений о 30-х. Описывая нравы своей школы № 35 – неполноценные дружбы, неутоленные влюбленности, успехи и неуспехи в учебе, пустоту интересов, пошлость разговоров, хулиганские выходки, отношения с учителями, – Нина нигде не упоминает о дискриминации в связи с поражением отца в правах. У Луговских производят обыск, у подруги Иры арестовывают отца – остракизму они не подвергаются.
В моей, знаменитой в Москве, школе им. Фритьофа Нансена, где училось немало детей партийной и государственной, военной, культурной и спортивной элит, многие из которых переходили в разряд ЧСР[27], это была принципиальная и последовательная политика директора Ивана Кузьмича Новикова. Как и Рыбин, выходец из крестьян (бедных, правда), начав учительствовать с тринадцати лет, пройдя впоследствии путь до члена Академии педнаук, – он сумел воспользоваться сталинской демагогией: «Дети за отцов не отвечают». Школа давала нам род политического убежища – все «стодесятники» помнят это.
Фотография Нины Луговской из следственного дела, 1937 год.
При всей враждебности к директору школы, олицетворявшему для нее ненавистный образ «рабочего» (то есть выходца из среды «воров и проституток» (30.01.35), дискриминацию ЧСР Нина ему в вину не вменяет.
«Подполье» Нины, таким образом, отличается от буквального подполья Анны Франк формой двоемирия. В одном измерении она на условный стук открывает высланному отцу, едет с матерью в Бутырку, ругается с сестрами на политические темы, исповедуется дневнику в ненависти к большевикам. В другом живет жизнью обычной московской школьницы с катком зимой, волейболом летом, с радостями нового вида транспорта – метро, с восхищением героями – летчиками, спасителями «челюскинцев». Я думаю, Шейла Фитцпатрик не права, приписывая Нине в этом месте переход на «советский» язык. Катастрофа ледокола «Челюскин» не казалась тогда узко советским событием (вспоминаю наши волнения при исчезновении экспедиции Нобиле), а эпопея спасения «челюскинцев» со льдины и сегодня была бы такой же мировой сенсацией, как, к примеру, спасение чилийских горняков из-под земли. Даже наивную запись: «Надо делать подвиг, надо прославиться» (21.06.34) – стоит отнести не столь на счет советской одержимости подвигами, сколь все того же синдрома Т. Для Нины, кстати, героизм не ограничивается «челюскинцами». Тут же она вспоминает нашему поколению памятные, а ныне прочно забытые имена погибших стратонавтов: «Наше правительство не любит говорить о неудачах, оно лишь хвалится и не скоро, а может быть и никогда, не вспомнит доблестные имена Васенко, Федосеенко и Усыскина» (23.06.34)[28].
Впрочем, проблема языка, или дискурса, как нынче говорят, по отношению к «Дневнику» действительно существенна.
Может ли дневник «развить слог»
Не менее чем осознанность политических суждений, поражает читателя дневника Нины Луговской богатство литературного слога, тем более что это она как раз не могла унаследовать от отца. Его письма к дочерям, отчасти уцелевшие в том же морозильнике органов, обнаруживают не столько присущий ему сарказм, сколько назидательность, стилистическую стреноженность, узость языка. Поэтому выбор дискурса более, чем что-либо иное, надо считать собственным завоеванием Нины. О ней можно было бы повторить то, что в предисловии сказано о «Дневнике» Башкирцевой: «Она создала изумительные портреты как своей внутренней сущности, так и окружающего мира, и ее книга буквально блещет… прекрасной словесной инструментовкой». Взять хоть шарж типичной «советской девушки» с ярким блином берета на макушке, коком из-за уха, в модном, но безвкусном платье, с лицом «так много позволяющим мужчинам».
Ознакомительная версия. Доступно 26 страниц из 129