Но следующие два дня я ее не тревожил. Пускай поварится в собственном соку, думал я; или что-то в таком же духе. И в самом деле, она стала куда уступчивее, чем два дня назад; хотя все же сопротивлялась достаточно. «Что ты, собственно, от меня хочешь?» — «Поговорить», — сказал я. Она ответила, что уже слышала это; о чем я собираюсь говорить? «Узнаешь», — сказал я. «И еще я тебя очень прошу, не звони мне домой, хорошо?» — «Я бы не стал звонить, если бы ты меня не отшила», — ответил я. И предложил встретиться в каком-нибудь эспрессо. Она отказалась. Она все отвергала, что я ни предлагал. «Приходи в поликлинику». Но тут отказался я. О том, где и как мы должны встретиться, у меня было совершенно четкое представление: на террасе кафе на набережной Дуная. Была весна. Я хотел видеть, как она быстрым шагом идет ко мне, одетая в весеннее платье. В конце концов она подошла не с той стороны, откуда я ждал, и слишком быстро, так что я заметил ее, когда она уже стояла у столика.
Что говорить: такие мелкие промахи, такие неловкости тоже нужны. В известном смысле они оправдывают твое бытие, доказывая лишний раз, что ты — человек, которому никогда и ничто не удается.
Прошло несколько неприятных минут, которые можно было заполнить только банальными словами. Помню, на вопрос, заданный Юдит, я с пошлой, фальшивой ухмылкой ответил:
— Просто увидеть тебя захотелось.
— Недавно видел! — сказала она.
— Недавно? Когда?
— На похоронах.
Ужасный диалог. Лишь сейчас, когда я пишу это, мне становится ясно, как он ужасен. Передо мной вдруг встала та картина, на кладбище. Хмурый, сырой, слякотный день. В небе несутся клочья разодранных туч, время от времени припускает холодный дождь. Траурная процессия невелика. Речей над гробом не произносит никто. Суровый, языческий ритуал, без единого слова прощания. Кто этого хотел? Кто отдал такое распоряжение? Интересно бы знать, но я не знаю. Как могло стать, что мы совсем не говорили об этом? О том, чтобы Б. похоронили достойно? Как может быть, что никому из нас и в голову не пришла подобная мысль? Помню, я смотрел на Шару. Она рыдала, беспомощно и покорно; страдание полностью завладело ею, словно болезнь. Склоненная голова Облата, его руки, сцепленные на животе поверх дождевика. Пустой взгляд Кюрти, устремленный куда-то в пространство. Два служителя в черной форме торопливо запихивают урну в черный фургон. У меня возникает беспокойная мысль: а дал ли им кто-нибудь на чай? Меж рядами могил появляется, торопясь, Юдит с двумя малышами. Они останавливаются в отдалении. Я даже не смел смотреть в ту сторону. Фургон трогается. За ним движется траурное шествие. Не знаю, присоединилась ли к нам Юдит. Возле колумбария я ее не видел. (Конечно, это вовсе не значит, что ее там действительно не было…)
К счастью, к нам подошла официантка. Юдит заказывать отказалась.
— Нет смысла, — сказала она. — Поверь, никакого смысла нет в этом. — Она была напряжена: вот-вот встанет и уйдет. Но она не встала. Официантка молча стояла возле нас. Я предложил Юдит кофе. Она пожала плечами. Я вдруг поймал себя на том, что осыпаю ее дурацкими упреками.
— Конечно, ты очень заботилась, чтобы никто не нарушил твою одинокую скорбь. Стояла там, отдельно от всех, в черном костюме, одной рукой держала девочку, другой — мальчика…
— Это мои дети, — сказала Юдит. — Я забрала их из детского сада. Ты что, хотел бы, чтобы я заперла бедных в машине, будто щенят?
— Но там были твои старые друзья. Облат, Кюрти, Шара, я, другие… У тебя ни единого слова для нас не нашлось, — жалобно, словно обиженный подросток, говорил я.
Юдит молча помешивала кофе. Потом медленно подняла на меня холодный взгляд.
— У меня теперь другая жизнь, Кешерю, — сказала она.
— У нас у всех другая жизнь.
— Ты все философствуешь. — Она досадливо вздохнула. — Ты меня пригласил, чтобы что-то сказать. Говори… Через пять минут я должна уходить.
— Я тебя не задерживаю. Можешь уйти в любой момент. При условии, что отдашь мне последний роман Б.
Чувствую, что слегка отрываюсь от… От чего, собственно? От реальности? Как можно оторваться от реальности, от этого абсолютно неуловимого и непостижимого понятия, к которому — слава Богу — воображение мне никогда не позволяет приблизиться. Я бы сказал, что всего лишь непроизвольно драматизирую диалоги, которые помню лишь в общих чертах и которые, я уверен, на самом деле были куда более серыми и банальными. Наверное, в растерянности я сразу начал с того, что некоторые обстоятельства дают мне основания подозревать: перед смертью Б. написал роман. Те же обстоятельства подсказывают мне, что роман находится у нее, Юдит. А если так, то не соизволит ли она… и т. д.
В первый момент Юдит выглядит ошеломленной, потом принимается энергично протестовать. Роман? Какой роман? Она ни о каком романе не знает.
— Господи Боже, о каком романе ты говоришь?
— О том романе, который он закончил перед смертью. И передал тебе, или в рукописи, или в машинописи.
— Откуда ты это взял? Он что, говорил тебе? Или, может, написал? В завещании, в каком-нибудь письме?..
— Видишь ли, Юдит… Если до сих пор я только предполагал, то теперь абсолютно уверен: рукопись у тебя.
— В самом деле?
— Почему ты не хочешь отдать ее?
— По простой причине: рукописи не существует.
— Должна существовать, — заявляет Кешерю. Он настолько уверен в своей правоте, что едва ли не ощущает под пальцами исписанные, чуть помятые листы, слышит шелест перелистываемых страниц. Откуда в нем эта уверенность? Он сам не знает. Но он настолько убежден в обоснованности своих требований, что повергает Юдит в отчаяние.
— Ты сейчас — просто какой-то частный сыщик из американского детектива, — жалобно говорит она. — Устраиваешь мне перекрестный допрос. По какому праву? Откуда ты взял, что существует какой-то роман, если ты ничего о нем не знаешь? А если и существует, то почему он должен быть у меня? Ты что, не знаешь, что мы пять лет как развелись?
— Не имеет значения. Я знаю другое: в нем все еще было смутное чувство вины по отношению к тебе. А чувство вины — единственное, что по-настоящему связывает людей.
— Я знаю и другие чувства, — говорит Юдит.
— Например? — Вопрос звучит, может быть, несколько более вызывающе, чем хотелось бы Кешерю. Юдит, разумеется, не отвечает; точнее, ее молчание и есть ответ.
— Наверное, ты тоже чувствовала себя по отношению к нему виноватой, — продолжает Кешерю. — Иначе бы ты ему не звонила время от времени.
— А это ты откуда знаешь?
— От него.
Тишина.
— Тебе ведь известно, у него всегда что-нибудь болело. Я выписывала ему снотворное, успокаивающее, обезболивающее…
— И ничего другого?
— Другого? Чего — другого?
— Например… — Кешерю немного колеблется, но потом все-таки произносит: — Например, морфий.