3. Подверженность страхам
Неврологические процессы, описанные выше, являются одинаковыми для всех. Наш „биологический компьютер“ оснащен серийной эмоциональной программой. Почему же тогда у разных людей разная предрасположенность к страху? Ответ как будто бы напрашивается сам собой: все дело в опыте. Человеческие существа и животные, которым приходилось подвергаться жестокости и агрессии, делаются более робкими. Это неоспоримый факт. Все мы знаем случаи, когда смелые от природы люди становились боязливыми, пережив некую травму. Посттравматический стресс — прекрасный тому пример. Однако же не все так просто. Поведение животных ясно свидетельствует, что пугливая натура передается по наследству. В любом сообществе млекопитающих найдутся особи более боязливые, чем другие. Холл и Броудхерст проводили эксперимент по скрещиванию с целью выведения двух линий крыс: робких и смелых. Их назвали „Моудсли реактивная“ (Холл), или „эмоциональная“ (Броудхерст). И соответственно, „Моудсли не реактивная“, или „мало эмоциональная“. У боязливых особей сильнее проявляются генетически фиксированные страхи и наблюдается большая восприимчивость к угрожающим раздражителям. Например, быстрее формируется реакция испуга в ситуации, которая ассоциируется с ударом током или с резким звуком. А вот десенсибилизация после пережитых страхов происходит медленнее.
И это еще не все. В начале 60-х годов Мартин Селигман, представитель экспериментальной психологии, изучавший реакцию страха у животных, пришел к выводу, что эволюция научила нас одни уроки усваивать быстрее, чем другие. Оман применил эту теорию к страхам и предположил, что современный человек унаследовал склонность пугаться в ситуациях, которые когда-то действительно угрожали нашим далеким предкам, так что теперь нас терзают древние страхи. Видимо, информация о них хранится на генетическом уровне, а значит, на генетическом уровне должна и контролироваться.
Все вышесказанное объясняет особый интерес к „лицам, предрасположенным к страхам“, то есть к тем, кто с особой остротой реагирует на угрожающие ситуации и воспринимает как опасные даже нейтральные раздражители. В своей книге я уже цитировал письмо, в конце которого Франц Кафка предоставляет слово отцу и тот дает безжалостную характеристику своему сыну: „Ты нежизнеспособен“. И это правда. В дневниках Кафка писал: „На трости Бальзака начертано: „Я сокрушу любое препятствие“. На моей следовало бы написать: „Любое препятствие меня сокрушит“. Эти надписи объединяет только одно слово — „любое“. К Кафке вполне применима характеристика, которую дала самой себе Вирджиния Вулф: skinless, человек без кожи, с обнаженными нервами. С детства будущую писательницу терзало острое ощущение собственной уязвимости. Она отличалась слабой конституцией, была нервной, возбудимой и так боялась людей, что заливалась краской всякий раз, когда к ней обращались. Только дома бедняжка чувствовала себя спокойно. На пороге отрочества она пережила период, который сама назвала breakdown in miniature, небольшой обвал. Девочку охватило чувство „абсолютной беззащитности“, полной неспособности „участвовать в повседневной жизни“, ей казалось, что она находится outside the loop of time, то есть выброшена из времени.
4. Литературный экскурс
Нет ничего удивительного в том, что я привожу столько цитат из литературных произведений. Многие личности, ранимые или израненные, искали убежища в творчестве. Кафка, Вирджиния Вулф, Рильке, Пруст и другие. Катрин Шабо, первая женщина-мореплаватель, в одиночку обогнувшая земной шар без захода в порты, поведала о своих приключениях в книге „Достижимая мечта“. Вот что она пишет: „Писать необходимо, чтобы заглушить тревогу, обуздать смятение“. Тут нет ничего странного. По мнению Чорана, „любое слово чрезмерно“, но „раз уж тебе не повезло и ты появился на свет, лучше писать“. Жан Жене, которому следовало бы уделить больше внимания в этой книге, говорит следующее: „Творчество — это единственное, что остается, если ты предал себя“. То есть если стыдишься того, что совершил. Гораздо меньше известно о Гансе Христиане Андерсене, и я скажу о нем несколько слов. С детства он чувствовал себя совершенно беспомощным в самых простых жизненных ситуациях. Будущий писатель рос одиноким ребенком и боялся сойти с ума, повторив судьбу деда. Андерсен с горечью признавал, что не может радоваться жизни, как остальные. Сказки стали его убежищем, а возможно, и спасением.
Здесь перед нами встает сложный вопрос подоплеки литературного творчества. Люди ранимые отличаются обостренной чувствительностью при соприкосновении с действительностью, особенно если это соприкосновение болезненно. Последнее соображение напрямую связано с известной теорией, возникшей в Древней Греции. Греческие врачи полагали, что характер человека определяется пропорцией четырех основных элементов: крови, слизи, простой желчи и черной желчи. В зависимости от того, какой элемент преобладает, можно выделить четыре темперамента: сангвинический, флегматический, холерический и меланхолический. Вот меланхолики, видимо, и есть те самые чувствительные личности. В апокрифическом трактате Problemata, который обычно приписывают Аристотелю, имеются слова, ставшие очень популярными: „Все гении по природе меланхолики“. Иначе говоря, всем гениальным личностям присуща некоторая хрупкость, а иногда и известная толика безумия. Они плохо приспособлены к жизни. Сангвиники же, эти веселые жизнелюбы, напротив, считаются людьми заурядными и не вызывающими интереса.
Вот почему многие поэты и писатели (особенно те, кто усвоил уроки романтизма) часто сознательно культивировали душевную хрупкость, считая ее залогом своего творческого потенциала. Рембо стремился к dérèglement de tous les sens[31], а Рильке полагал, что без душевного смятения невозможно творчество, и отказался от сеансов психоанализа, настоятельно рекомендованных ему женой Кларой и подругой Лу Андреас-Саломе. В конце концов он пришел к выводу, что „неутешное страдание — это привилегия, данная нам, чтобы познать самые сокровенные тайны жизни“. Четырнадцатого января 1912 года в письме к доктору Эмилю фон Гебзаттелю, врачу-психоаналитику, он написал:
Если я не ошибаюсь, жена убеждена, что я исключительно из пренебрежения к собственному здоровью не желаю обращаться к психоаналитику по поводу чересчур чувствительного характера (как она это именует). Однако бедняжка не права: именно так называемая чувствительность как раз и заставляет меня отказываться от лечения, от стремления привести в порядок мой внутренний мир, от чуждого вмешательства, от красных пометок на полях уже исписанной страницы. Знаю, состояние мое тяжело, в чем Вы, дорогой друг, сами имели возможность убедиться. Но поверьте, я настолько полон этим дивным, невообразимым ощущением, составляющим мою жизнь, которая изначально казалась обреченной на провал, но тем не менее продолжается — идет от катастрофы к катастрофе, по пути, усеянному острыми камнями, — что содрогаюсь при мысли о том, чтобы бросить писать и вычерчивать на бумаге ее причудливую линию.
Отношение к своим страхам Рильке выразил одной прекрасной фразой: „Боюсь, как бы, изгнав демонов, я не расстался также и с ангелами“. Но в противовес такому отношению хочется также процитировать и мнение еще одной крайне тревожной личности — Вуди Аллена. Когда режиссера спросили, является ли обостренная чувствительность движущей силой его творчества, он ответил: „Я вовсе не уверен, что чем больше нервничаешь, тем продуктивнее творишь. Напротив, в спокойном состоянии работа идет куда лучше. Возможность перестать тревожиться никогда меня особо не тревожила“.