великолепным экземпляром XII века «хронологии» знаменитого хорезмийца аль-Бируни, приобретенным около этого времени в Персии; мечтая «объять необъятное», я даже списал те части, которые восполняли лакуны известного издания Захау, предполагая со временем их опубликовать. Дело оказалось сложнее, чем я думал, и копия до сих пор лежит у меня, все ожидая своей очереди. Большим торжеством для меня было открытие в новых поступлениях одного тома истории Ибн Мискавейха, каллиграфически переписанного в Средней Азии не позже XII века, того самого экземпляра, который когда-то читал там же, вероятно в Мерве, знаменитый географ Якут. Последнее выяснилось со временем, только тогда, когда в Казани нашелся еще один том этого же экземпляра уже с припиской – автографом Якута. А потом в Средней Азии обнаружились и все остальные три тома, опять подтверждая старую истину «habetit sua fata libelli» (имеют свою судьбу книги). С неменьшей радостью в одной дефектной рукописи новой бухарской коллекции я открыл «диван» – собрание стихотворений «последнего бедуина» Зур-Руммы, крупного поэта омейядской поры VIII века. В конце 1916 года Залеман умер; между тем систематически поступавшие в связи с войной, спасенные на Кавказском фронте, в большинстве арабские рукописи все настойчивее говорили о необходимости арабиста в Азиатском музее. Новый директор С.Ф. Ольденбург пригласил меня в декабре 1916 года в первую очередь для работы над ними. Это было для меня великим торжеством. Служба в Азиатском музее открывала мне полный доступ к материалам, в частности рукописям, в которые я мог теперь погрузиться беспрепятственно, насколько хватало моих сил и времени, буквально в любые часы дня и ночи. Так работали и другие. Служебное время не было строго регламентировано, кроме нескольких дневных часов у хранителей; личная работа ученого переплеталась с музейной и не знала никаких ограничений и норм. Мы, младшие, подтрунивали над Леммом, что он берет библиотечные карточки писать на дом. Многие в музее работали во вторую половину дня и очень часто засиживались до поздней ночи, как обыкновенно случалось и с самим Розенбергом.
В 1916 году обстановка музея уже значительно переменилась сравнительно с тем временем, когда единственным официальным хранителем был О.Э. Лемм. Теперь их числилось трое: Лемм получил звание старшего хранителя, так же как и Розенберг; младшим был зачислен В.М. Алексеев. Сверх штата кроме С.Е. Винера работал иранист В.А. Иванов, большой чудак, основательный знаток суфизма и фанатичный любитель рукописей; он был очень удачный «охотник» за ними и дважды посылался Академией Наук для сбора их в Среднюю Азию. Музей обогатился очень большой, им составленной так называемой «бухарской» коллекцией. Резкий человек и парадоксалист, он постоянно изводил, особенно за полуденным чаем, тихого, тоже работавшего в музее армянина А.А. Калантаряна, который придумывал язвительные ответы обыкновенно только тогда, когда все уже расходились. Незадолго до меня в музей был приглашен талантливый монголист Б.Я. Владимирцов. Количество сотрудников продолжало расти и после моего поступления. Лемма заменил коптовед и эллинист П.В. Ернштедт, появился молодой кавказовед А.Н. Генко.
В 1918 году в Азиатском музее произошло большое событие: по инициативе С.Ф. Ольденбурга сотрудником была зачислена первая женщина – ученица Б.А. Тураева египтолог Н.М. Дьяконова (впоследствии Алексеева). За нашим и примыкавшим к нам поколением постепенно стали появляться и наши ученики.
Яркий колорит музею придавали и два служителя: Дмитрий Брядов и Еремей Зюзин, которые провели здесь большую часть «залемановского» и весь «ольденбурговский» периоды! Оба выходцы из простой крестьянской среды, они по природе обладали немалыми талантами, которые сумели развить, попав в культурное учреждение. Не говоря про то, что оба они хорошо справлялись с разнообразными шифрами и латинскими шрифтом, и тот и другой были в своем роде Tausend–kunstlei’ами (мастерами на все руки) – Брядов самоучкой великолепно чинил часы, Зюзин – сапоги. Это все еще, так сказать, «бытовые таланты», но более интересно то, что Брядов стал заправским фотографом и артистически снимал восточные рукописи. Академия командировала его с этой целью на Афон, а когда музею приходилось по просьбе заграничных ученых посылать фотокопии с рукописей, очень часто приходили специальные благодарности за особо искусное выполнение. Иностранцы, конечно, не подозревали, кто над этим работал. Когда штат музея расширился до трех служителей, третий обыкновенно менялся, но Брядов и Зюзин сохранялись неизменно и без них трудно было бы представить музей или какое-нибудь событие в его жизни. Оба впоследствии перешли с ним в новое здание, но Брядов стал там хворать, с трудом поднимался на лестницу и не мог уже чинить часов. Он умер в 30-годах вскоре после Розенберга. Зюзин, повысившийся до чина научно-технического сотрудника, тоже постепенно хирел, однако окончательно его подкосил только тяжелый 1942 год. С ним ушел последний представитель старого Азиатского музея, хорошо помнивший разные периоды в его жизни.
Директорство Ольденбурга, главным образом 1917–1925 годы, было порой особого расцвета музея, когда он незаметно стал центром в сущности всего научного востоковедения в Ленинграде. В известной мере к нему перешла объединяющая роль распылившегося факультета восточных языков и своеобразной высшей школы научной практики «Восточного отделения Археологического общества», которое на ряд лет заменила «Коллегия востоковедов при Азиатском музее». Душой всего этого оживления был, конечно, С.Ф. Ольденбург, но он, в связи с исключительно широкой организационно-научной работой по Академии и вне ее, не всегда мог уделять достаточное время Азиатскому музею; вся будничная работа и повседневная организация оказались в руках Ф.А. Розенберга, который неожиданно обнаружил большой дар объединителя младшего поколения. Лемм быстро дряхлел и в 1918 году скончался. Розенберг, оставшийся старшим хранителем, по прежнему соблюдал свой ворчливый тон, но незаметно сумел приблизить к себе всех сотрудников, подчинив их и выдающимся научным авторитетом и, в особенности, ореолом исключительно высокой и благородной культурности; наряду с первоклассным ученым он был крупным и тонким знатоком мировой литературы и искусства.
В такой обстановке работалось легко, несмотря на все тягости, выпавшие Петрограду в ту эпоху. Для меня период 1916–1921 годов был временем погружения не только в отдельные рукописи, но уже целые коллекции и фонды. Иногда они подавляли меня своим количеством, однако постоянное соприкосновение с живым, все время обновляющимся материалом поддерживало особо повышенный темп научной работы и ощущений.
Мне прежде всего пришлось привести в порядок более чем тысячу рукописей так называемой Кавказской коллекции, поступивших с Кавказского фронта. Они каждую неделю доставлялись посылками в музей; непрекращающийся поток иногда пугал меня, грозя затопить. Рукописи в большинстве случаев были второго, чаще даже третьего «сорта», но просмотр громадного количества их приучил меня быстро ориентироваться в новом материале и расширял кругозор на все области письменности. Впервые для меня делалась наглядной картина литературной образованности в одной из провинций мусульманского мира, связанных с арабской культурой; перед моими глазами проходили и учебники, и схоластические ученые произведения, одним словом – весь «круг чтения», которым до XX века в течение нескольких столетий питались целые поколения.
Едва я успел справиться с этой лавиной, как меня поглотила другая, еще более значительная работа: разбор рукописного наследия В.Р. Розена, только в это время поступившего от его старшего ученика, известного ираниста В.А. Жуковского, умершего в 1918 году. Мне думалось, что Розена в последнюю пору его жизни я знал довольно близко, но только теперь при разборе рукописей, а затем и обширной корреспонденции, я мог оценить в полной мере эту крупную фигуру мирового ученого, общение с которым считали для себя честью специалисты всех стран, организатора русского востоковедения, из школы которого вышли такие светила нашей науки, как Ольденбург, Марр, Бартольд и многие другие. Неопубликованные работы Розена, его неоконченные статьи, наброски, автобиографические документы и корреспонденция доставили мне материалы для публикаций на всю жизнь, но далеко еще не исчерпаны.
Если прибавить, что в эти же годы в музей поступили рукописи патриарха Григория из Зимнего дворца и большая коллекция бывшего Учебного отделения Министерства иностранных дел, что все время росла «бухарская коллекция» Иванова и каждая арабская рукопись должна была пройти через мои руки, то легко понять,