не так.
— Она действительно никогда больше не сможет ходить? — спросил Левин у дочери во время одного из совместных обедов, которые сделались очень редкими с тех пор, как Лидию хватил удар.
— Говорят, что нет. То есть ей нужна помощь, чтобы сесть. Ее сажают в коляску, потому что ей хочется… Что с тобой? Ты ведь должен был понимать, что однажды так оно и будет.
— Знаешь, я не понимал. Действительно не понимал. Но я в порядке. Честное слово в порядке.
— Неужели? А я так нет.
— Ты сердишься на меня, Элис?
— Нет. Может быть. Думаю, я разочарована.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, вообще-то, я не знаю, что и думать. По-моему, другие мужья… Слушай, забудь об этом. Мне кажется, мама хочет, чтобы ты был счастлив.
— Значит, это преступление? Полагаешь, меня не мучит совесть?
— Полагаю, что нет, папа. Я даже не уверена, должна ли она тебя мучить. И где-то в глубине души даже восхищаюсь тем, что ты такой закоренелый эгоист. А она такая… великодушная.
— Великодушная! Я послушно подчинился ее воле и удостоился за это одного лишь осуждения.
— На мой взгляд, тебе нет оправдания.
— Нет оправдания?
— В том, что ты не сочинил всю ту музыку, которую собирался сочинить.
Однако эти слова по-прежнему имели какое-то отношение к Лидии. Если следующий альбом Левина будет иметь успех, то только потому, что на день рождения Лидия подарила ему «стейнвей». Лидия подарила ему и пространство, и время, и все деньги, в которых он когда-либо нуждался.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Откладывайте на завтра лишь то, что вы не хотите завершить до самой смерти.
ПАБЛО ПИКАССО
14
Элайас Брин изучала алгоритм перформанса Марины Абрамович. Когда очередной визави вставал, художница опускала голову и закрывала глаза. Затем приподнимала плечи, незаметно потягивалась, вздыхала, настраивалась, а когда была готова, поднимала голову и встречалась взглядом со следующим участником.
Элайас гадала, что Абрамович ела на завтрак, чтобы выдержать неподвижное сидение в течение целого дня. Киноа? Миндаль? Смузи из спирулины? Рыбу? Она читала, что Абрамович стала вегетарианкой после того, как в Венеции отскребла все коровьи кости. Этот перформанс принес ей «Золотого льва» Венецианской биеннале.
Элайас ждала, скрестив ноги и набросив на голову шарф. Старая привычка к хиджабу. К тому же хорошо помогает пресекать любые разговоры с людьми в очереди. МоМА перевел Абрамович в разряд ширпотреба. МоМА подарил ей новых поклонников, и количество их неуклонно возрастало. Какие масштабы все это примет, Элайас не знала, но подозревала, что имя Абрамович станет нарицательным, даже если произносить его будут неправильно. Ей приходилось слышать всевозможные вариации. Этот перформанс слишком смел, слишком прост, слишком труден, чтобы пройти незамеченным.
Страдания, которые испытывает Абрамович, неочевидны. На этот раз она обошлась без наготы. И даже без намека на сексуальность. До сих пор ее творчество было рассчитано на любителя. Не каждый способен воспринимать безжалостное обращение или мучения. Абрамович резала себя бритвами. Порола. Ела лук. После прогулки по Великой Китайской стене прошла через странную кристаллическую фазу. Но неожиданно как магнитом притянула к себе внимание широчайшей аудитории.
Элайас знала, что воздержание — последнее, что хочет испытывать большинство американцев. Как и дискомфорт. Гораздо лучше, если за тебя это испытает кто-то другой. Еще лучше, если над этим можно будет посмеяться. Так появились телевизионные реалити-шоу. Феномен «Чудаков»[12]. Джонни Ноксвилл и Спайк Джонс сыграли на могучей тяге к использованию боли как метода. Пускай это ширпотреб, фиглярство на потеху подросткам, но в его основе серьезная подоплека, и Элайас это понимала.
Впервые она увидела Марину Абрамович на фотографии перформанса «Ритм-10». Абрамович стояла на полу на коленях с большим кухонным ножом в руке, положив другую руку на лист белой бумаги.
Картинка на черно-белой кинопленке была зернистая, звук нечеткий. Абрамович разложила перед камерой двадцать ножей. Включила запись на аудиокассете, затем, взяв первый нож, стала быстро втыкать острие между растопыренными пальцами, как в славянской забаве «ножички». Порезавшись, каждый раз брала новый нож. Использовав все двадцать ножей, остановила запись. Затем прослушала ритм ударов острия, вонзающегося в пол. Включив второй магнитофон, запустила первую запись и в точности повторила последовательность действий, раня себя в одном и том же месте в одно и то же время и опять после каждого пореза меняя нож. Затем включила обе записи одновременно и прослушала. Ошибки прошлого и настоящего были синхронизированы. Этот перформанс проходил в Эдинбурге в тысяча девятьсот семьдесят третьем, в год рождения Элайас.
У Элайас было много вопросов, но на протяжении всех семидесяти пяти дней перформанса «В присутствии художника» Абрамович не общалась со средствами массовой информации. Элайас спрашивала себя: разговаривает ли художница вообще с кем-нибудь или по утрам и вечерам, пребывая вне стен музея, тоже молчит? Тяжело ли дается ей это молчание? Страдания были у нее в крови. Но и в жизни ей выпало их немало. Элайас задумалась, сгладили ли годы, проведенные вдали от Сербии, странствия по Европе, жизнь в Амстердаме, преподавание в Германии, существование, которое она вела здесь, в Нью-Йорке, трудное детство Марины. Может, жизнь, полная тяжелых испытаний, окатала ее, как морскую гальку, отполировала, превратив в ослепительную женщину, сидящую в центре атриума, в это скульптурное подобие самой себя, неподвижное, непостижимое?
Абрамович как-то сказала, что в театре кровь не настоящая. И мечи тоже ненастоящие. А в искусстве перформанса все реально. Ножи режут, хлыст рассекает кожу, ледяные глыбы замораживают, а свечи сжигают плоть. Во время перформанса под названием «Губы Томаса» обнаженная Абрамович лежала на спине на огромных ледяных глыбах, образующих крест. Затем она встала и лезвием бритвы медленно вырезала на своем животе большую пятиконечную звезду. После каждого надреза она съедала немного меда из литровой банки и отпивала из бутылки красного вина. Марина снова и снова хлестала себя по спине плетками-девятихвостками, пока ее кожа сплошь не покрылась красными ранами. Надев солдатскую фуражку, она стояла и слушала сербский военный гимн, держа в руках белый флаг, испачканный кровью, текущей из ее живота. В течение семи часов она повторяла эти циклические действия со льдом, ножом, медом, вином, хлыстом, пением. Когда она впервые показала «Губы Томаса» в Германии, ей было тридцать два. В две тысячи пятом году в Гуггенхайме — пятьдесят семь.
Куда Абрамович уезжала из МоМА каждый день: в пятизвездочный отель, где к ее услугам было изысканное обслуживание номеров, массажисты и шиацу-терапевты? Или домой, в свой лофт в Гринвиче? Что ей снилось?