Надолго ли?
Из всего этого Феликс уловил главное — «надолго ли?» И разоблачил Коршака тотчас:
— Да ты, рулевой, не бойся. Самолет через два часа. Я в гостинице. Мой номер… — Феликс назвал свой номер, и в трубке щелкнуло. Он положил ее. И только гостиницу не назвал. А Коршак осторожно, чтобы не разбудить Марию и сына, оделся и, прикинув, в какой из здешних гостиниц самый большой ресторан, поехал туда — и не ошибся.
Он поднимался по затемненным лестничным маршам, и сердце у него билось от волнения.
Феликс открыл ему и тут же пошел к столу возле окна. В кудлатой шевелюре Феликса просвечивала лысина. Он был в белейшей рубашке с расстегнутым воротником и распущенным галстуком, с завернутыми выше запястий манжетами. Брюки на нем были тоже парадные и невозможного блеска наимоднейшие туфли на ногах. На кровати, неразобранной и несмятой, лежал форменный — парадный тоже — сюртук Феликса с погончиками, с нашивками; на столе возле двух непочатых и двух порожних коньячных бутылок — фуражка со всем положенным по форме зеленоватым золотом. Он действительно прилетел на несколько часов, прилетел, чтобы увидеть Коршака, и потому так обостренно сразу же в вопросе «надолго ли?» почувствовал плохо спрятанное нерадушие.
Феликс, по-прежнему крепкий, жилистый, с покатыми плечами, смотрел на Коршака точно издали, точно загородившись чем-то.
Ни объятий, ни восклицаний. Феликс подал руку, сильную и молодую еще, но когда он при этом чуть наклонился, стало заметно, как постарел капитан и как устал. От моря, от дальней своей дороги, от неясного своего здесь положения и ожидания.
Коршак понял, что Феликс успел его разглядеть и уяснил намного больше того, что Коршак мог бы о себе рассказать так вот сразу, за один присест. Только трех таких емких людей Коршак встречал в своей жизни до этого часа — Феликса, Дмитриева да Сергеича, наставника, друга. Писателя. И это невольное сравнение их, совершенно разных, проживших разную жизнь, их необыкновенная схожесть, их какое-то единство заставили сердце Коршака дрогнуть.
Огромное множество людей проходит через судьбу каждого человека. И это только кажется, что они, это множество, не оставляют следа в твоей душе. На самом деле, и та девушка, которая простояла с тобой в автобусе всего один перегон так близко, что твоего лица коснулось чистое и тайное тепло ее дыхания, и тот водитель, обдавший тебя веером перемешанного с грязью снега из удали и равнодушия, — все это входит в тебя, помнится как-то, даже не памятью. Но такого могло и не случиться — выйди на пятнадцать минут раньше, сверни покруче с проезжей части, сядь в автобус другого маршрута. Но есть такие встречи и связи, которых не вычеркнуть из жизни.
Обо всем этом Коршак и думал сейчас, когда стоял перед Феликсом, с горечью и грустью, со стыдом за себя, с щемящей благодарностью разглядывая его лицо, в котором все больше узнавал дорогое, когда-то важное для своей жизни.
Мелким и ненужным показалось Коршаку говорить сейчас о том, что написал, что и где напечатал, где и за что хвалили или ругали.
— С мамой было плохо. Ты знаешь, когда с мамами плохо — это уже навсегда… — Он помолчал. — Они такие уж… Мамы… Вот теперь возвращаюсь к ребятам. Решил небольшой крюк сделать. Пойдешь, рулевой? Лайнер неподалеку, копытом бьет. Впереди моря. Капитан есть. Дело за тобой… А?
Как-то странно — всерьез и не всерьез — прозвучали его слова. Не рубку СРТ предлагал он Коршаку, а словно выдал позывной и ждал обратной человеческой связи.
Феликс молчал некоторое время, все еще не отводя глаз от лица Коршака.
— Пожалуй, — сказал он, — у тебя свои моря… Свои капитаны. Но если желание возникнет — через три недели я буду в Оченской губе сдавать снаряжение и получать новое, тунца пощупаем на юге.
Он касался стола сильными пальцами правой руки. Его слегка пошатывало, но говорил он четко и твердо, как на мостике.
— Еще тогда, у мыса Поворотного, я хотел тебе сказать, что сразу понял: тебе радировал большой человек. Он прощался с тобой?
— Да, Феликс. Он прощался.
— Я понял. Я тогда еще понял. — Он помолчал и добавил: — Запомни — через три недели. В Усть-Очене.
«Энское УТРФ СРТ «Память Крыма» Коршаку. Счастливого плаванья. Расстояние вздор тчк Расстояние вздор тчк Расстояние вздор тчк рпт…»
Тогда в темной рубке, где мерцали только необходимые, по-корабельному большие приборы, когда Коршак, держа СРТ против ветра, перекладывал электрорычаг рулевого управления — зажигались попеременно то зеленый, то красный огоньки, — радист распахнул дверь радиостанции. Он пролез в ходовую рубку, остановился перед капитаном и хрипло проревел:
— Мастер, здесь какая-то хреновина. Базовая рация дублирует с материка нашему рулевому какую-то хреновину.
И «мастер» — капитан Феликс, моложавый крепыш с покатыми плечами, в толстом, домашней вязки свитере, обернулся к радисту и протянул руку за радиограммой. Коршак помнил этот момент настолько подробно, что мог рассказать о каждом их движении или выражении лиц. Дело в том, что такие радиограммы, когда прет оголтелый — из гнилого угла — норд-ост, когда вторые сутки над этими сотнями миль изрытого ветром северного моря звучит запоздалое штормовое предупреждение, когда крошечные траулеры и сейнеры, невидимые друг другу во мгле, борясь с многотонной серой от бешенства водой, задыхаясь от обледенения и собственной слабосильности, стараются удержаться носом на волну, такие радиограммы не передают. Бывало — передавали: в последний моряцкий час, когда становилось ясно всем — и команде до последнего моториста, и портофлоту, что посудине не выгрести, радиостанция порта приписки вдруг начинала передавать радиограммы от родных и близких — из прошлой, уже невозможной жизни: «Ваня, Леночка здорова, учится хорошо, приехала твоя мама» или «Петя, дома все в порядке, очень люблю…» Коршак слышал однажды такое в море — погибал колхозный сейнерок: пожадничал старшой — принял в трюмы и на палубу больше «живого» груза, чем было можно, сейнерок, и без того тяжелый от ледяной коросты, сместил груз, потерял остойчивость… И вдруг радиостанция большой мощности с полуострова пошла в эфир с такими текстами. Их слышал радист СРТ, на котором тогда ходил Коршак, и он читал их по судовой радиотрансляции — парней с погибающего сейнера здесь знали… Все это молниеносно, отрывисто как-то вспомнилось Коршаку в тот момент, когда Феликс — капитан «Памяти Крыма» — обернул к радисту тщательно выбритое лицо. Странным было это лицо — возраст капитана, вернее то, что Феликс был молод, становилось заметным, когда у него на щеках, на подбородке и над верхней губой отрастала рыжеватая щетина. А стоило капитану побриться, и он обретал вечный какой-то, медальный облик…