и выражение глаз моих сокамерниц было мне дороже пылких аплодисментов, сопровождавших триумфы Патти и Неждановой.
Пой мне, хочу еще раз, дорогая, услышать
Голос твой я в час разлуки.
Я знала, что вся тюрьма притихла. Меня прозвали в тюрьме Орфеем в аду. Окончив одну песню, я начинала другую. Голос звучал увереннее, громче.
Прощай, радость, жизнь моя,
Знаю, едешь без меня,
Но тут обычно являлся корпусной и предупреждающе стучал в дверь.
— Перестаньте петь, — тон его был какой-то неуверенный.
— Однозвучно гремит колокольчик, — начинала я.
Мне казалось, что нет больше тюремных стен. Вслед за песней, за звуком я как бы поднималась вверх и летела.
— Еще пой, еще, — кричали изо всех камер.
После пятой, шестой, а то и десятой песни или арии шумно распахивались тюремные двери, и входили начальник тюрьмы, корпусные и надзиратели.
Они давно уже стояли и слушали под нашей дверью. Но закон есть закон, и я его нарушила. Что же, я готова идти в карцер. И важно я проходила мимо тюремщиков. На их растроганных лицах я замечала сожаление. Их души, как и души арестантов, открывались для доброго, и на мгновение все искусственно возведенные между нами преграды падали.
В карцере меня большей частью уже поджидали, если не Валя Генералова, то кто-либо из ее приближенных. Однажды они встретили меня с песней, сложенной ими в мою честь.
Налейте чарку, я женщина несчастная.
В вине и водке я горе утоплю.
Налейте, жизнь все равно моя пропащая.
Сначала выпью, потом все расскажу.
Была я стройная, веселая, красивая.
Попалась в руки опасному врагу;
Женой я стала наркома всем известного,
А за него я в тюрьме теперь сижу.
В семье партейной я девочкой родилася.
Отец партейный, партейная и мать,
А мне судьбою так, видно, предназначено,
Чтоб на тюремной постели погибать.
Валя Генералова сообщила, что уходит в этап и в пути надеется на помощь «зеленого прокурора», то есть убежит из вагона через пробоину на ходу поезда.
Преступники-рецидивисты мне доверяли, и я с их помощью на второй год заключения смогла связаться с семьей. В тюрьме не было канализации, и ежевечерне бесконвойнные арестанты вывозили фекалии из уборнык в бочках, установленных на телегах. Дуга упряжки лошадей была полой внутри, и благодаря Жорке-криворучке мне удавалось посылать домой письма и получать ответы. Мне удалось наладить переписку со многими узниками. От них мы узнали о казни Бухарина и других.
Режим в тюрьме в этот период продолжал ухудшаться. Голод и болезни косили арестантов. Как-то в нашей камере начались роды. Рожала молодая женщина, недавний член Казахского ЦИКа, одна из первых казашек, получившая высшее образование. Тщетно барабанили мы в дверь, требуя врача. Никто не приходил. Тогда пришлось уложить роженицу на крайней койке без матраца и помочь ей самим. Не было ни дезинфицирующих средств, ни чистой воды. Женщина корчилась от боли, но старалась подавить крики, чтобы не беспокоить узников. Посинев, она тяжело дышала. Я обмывала ее водой из грязного бачка и вытирала пот с чистого, умного лба. В торжественный, заветный миг, когда появилась головка ребенка, в камеру ввалился пунцоволикий, нетрезвый корпусной.
— Молчать, — вопил он, — акушерку требуете, скорую помощь? А кто вы такие? Враги народа. Вот кто! И чем скорее вы подохнете все, тем лучше для государства.
Он грубо выругался и ушел. Роды продолжались. Кто-то из нас перегрыз зубами пуповину и завязал тряпочкой. Родился мальчик. Бабка, у которой в подполье была картошка, старательно подбирала клочья плаценты. Она, к нашей радости, оказалась повитухой.
Камера ожила, загудела. У многих женщин остались на воле дети. Тоска жестоко оборванного материнства изводила нас. Моей младшей дочери Ланочке не было и четырех лет. И вот среди смрада и грязи в клетке раздался просящий детский плач, точно птичий щебет. 72 узницы почувствовали, как к сердцу их подступила нежность, точно молоко, прилившее к груди кормящей матери.
Каждая из нас готова была отдать все новорожденному. Любовь и жалость спаяли нас. В вещевых узлах отыскали мы то, что могло пригодиться младенцу и матери. Над парашей десятки рук заполаскивали измазанные кровью тряпки. Только утром тюремная медсестра Соня, которую заключенные прозвали Сонька-золотая ручка, бездушная, опухшая от блуда, появилась в нашей камере, брезгливо взяла мальчика и приказала роженице идти за ней.
— Нашла где рожать, — твердила она визгливо.
Мы требовали, чтобы нам разрешили донести роженицу на руках до «черного ворона», но нас не пустили.
Через три недели мать вернулась к нам назад. Груди ее были забинтованы, чтоб скорее перегорело молоко. Все мы заплакали, взглянув на нее. Ребенка отдали в детский дом. Вскоре нам сообщили, что он умер. А мать долго лихорадила и лежала среди нас в беспамятстве. Груди ее болели от избытка молока.
Как-то одно из моих писем, посланное знакомому заключенному, было перехвачено надзирателем, и я очутилась в самом тяжелом карцере, расположенном в коридоре смертников. Семь дней мне предстояло питаться только водой и тремястами граммами хлеба. Впрочем, иногда полагалась также миска баланды.
Я расположилась на каменном полу. Сквозь оконце, забранное щитом, был виден крохотный клочок голубого неба. Необычная пугающая тишина установилась в этой части тюрьмы. Попробовала петь. Но в камеру мгновенно ворвались надзиратели и, набросив мешок, связали меня. Смертный коридор! Перестукиваться в тюрьме было невозможно, так как в общих камерах не умолкал гул, а возле смертников стук привлек бы тотчас же внимание многочисленной стражи. В куске хлеба я прятала грифель, выдолбленный из запрещенного карандаша, и несколько листков курительной бумаги. Когда знакомые «баландеры» из воров принесли мне утром горячей воды, я, принимая кружку, ловко сунула им «ксиву». Вся тюрьма знала, что в смертных камерах находятся присужденные к «вышке» — расстрелу — молодые железнодорожники, обвинявшиеся в диверсии и шпионаже на Транспорте. Среди них были инженеры, машинисты, стрелочники. Жены и матери некоторых из них сидели со мной. Уже два месяца ждали приговоренные казни. Их муки разделяли все заключенные, и утро начиналось у нас одним и тем же вопросом — вывели ночью или нет?
Я видела, как седели волосы жёны одного из смертников, и как теряла зрение от слез старушка, мать другого из них. Все мы верили в полную их невиновность, все любили и жалели, как своих братьев и отцов. Великой радостью, праздником явился день, когда из