какой, бросился за картофелиной.
— Моя… — сказал он и впился в нее зубами.
Мать пристально поглядела сперва на меня, потом на Сидике.
— Я верю… — хрипло сказала она и уже другим голосом крикнула мне: — Ты ведь знаешь, какая это для меня память!
— Я знаю… но я подумал, что нам она все равно не нужна…
На это она не ответила. Сидике, приподняв край передника, вытерла слезы. На нас она не смотрела. Старуха лежала на койке с отсутствующим лицом, до нее, уже, видимо, доносился лишь голос собственной боли.
Стало тихо. Только картошка хрустела под зубами мальчонки.
— Это я виновата, что Сидике не поехала… я одна тут… — прошептала старуха, устремив глаза в потолок.
— Вы вернетесь к нам, Сидике? — спросила мать после долгой паузы.
Девушка неуверенно покачала головой и взглянула на мать.
— Тогда я оставлю вам трудовую книжку. Хорошо? И не будем серчать друг на друга.
Девушка молча кивнула.
— А Библию я заберу… для меня это память… — словно оправдываясь, сказала мать.
На это девушка не ответила. Я посмотрел на мать. Она положила переплетенную в черную кожу Библию на угол стола. Достала из сумочки трудовую книжку. Что-то в ней записала, вложила между страничек деньги и протянула девушке.
Мы поднялись. Мать за руку попрощалась с Сидике. Ее руку она держала долго — скорее всего, по рассеянности. По лицу матери блуждала улыбка, как будто мысли ее были далеко отсюда. Наконец она двинулась к выходу.
— До свидания, — сказал я.
И заметил, что девушка хочет наклониться, чтобы поцеловать меня. Я подставил лицо. Но когда головы наши сблизились, какая-то сила отвела нас друг от друга. Я посмотрел на нее. На глаза мои навернулись слезы. Я протянул Сидике руку. Поколебавшись, она пожала ее.
Выходя из комнаты, я оглянулся. На столе, скрывая под плотной кожей порванные страницы, лежала Библия. Мать вышла уже на тропинку. Я не стал окликать ее. Она шла по смерзшемуся в комья песку неуверенной покачивающейся походкой. И время от времени, ища успокоения, оглядывалась на меня, но я не отвечал на ее взгляды.
С упрямой решительностью избегая ответа, я шагал за ней следом.
Сказка об огне и знании
Mese a tűzről és a tudásról [1986].
Как-то в знойную летнюю ночь неизвестные лица неведомо с какой целью и неведомо при каких обстоятельствах подожгли со всех четырех углов Венгрию. Известно лишь, что на западе пожар занялся под Агфалвой, на востоке — под Тисабечем, на севере — у села Ноградсакалл, на юге — у Кюбекхазы. И вот запылало жнивье, занялись иссушенные зноем поля, и вскоре огонь уже подобрался к околицам четырех селений. Ветерок, безобидный, едва ощутимый, дул у Агфалвы с запада, у села Тисабеч с востока, у Ноградсакалла с севера, а у Кюбекхазы с юга, в результате чего пламя стало распространяться в направлении от границ к центру Венгрии. Будапешт безмятежно спал, ни о чем не подозревая.
Правда, в утренней радиохронике седьмой новостью прошла информация о том, что в восточных — равно как и в западных, южных и северных — областях страны пожарные начали на рассвете большие учения. И по этой малозначительной новости венгры поняли, что события происходят весьма значительные.
Тем не менее, хотя каждый в отдельности понял, что новость сия означает вовсе не то, что она означает, все вместе сделали вид, будто и представления не имеют, что она означает. А все потому, что в описываемый период «значительный» на языке венгров значило «незначительный», «незначительный» же, напротив — «значительный», вдобавок эти слова еще не утратили окончательно своего изначального смысла, и по этой причине не могло быть и общего мнения о том, что все-таки они означают. Общего мнения венгры придерживались только в том, чего то или иное слово означать не может.
В самом деле, ведь если слово по какой-то случайности вдруг потеряло бы свой изначальный смысл, то оно получило бы новый, но это было возможно только в том случае, если бы индивидуальное знание они могли делать общим, достигая тем самым взаимопонимания. Так что практически все слова в языке венгров, понимаемые в меру личного знания или общего неведения, всякий раз означали нечто иное, чем то, что они означали; о значении слов приходилось догадываться в зависимости от того, кто говорит, или от соотношения изначального смысла слова с его новым значением. Когда же случалось, что слово на первый взгляд утрачивало свое значение, то есть не поддавалось интерпретации ни с точки зрения говорящего, ни исходя из первоначального смысла, то этой нелепости придавали значение еще большее, чем если бы это слово что-нибудь означало. Слова с неопределенным, не поддающимся толкованию смыслом указывали в языке венгров на некую глубинную человеческую общность, о которой в то время думать не разрешалось. Людям, думающим на других языках, непременно что-то приходит в голову, даже когда они ни о чем не думают. Людям же, думающим по-венгерски, выпала историческая задача, казалось бы, неразрешимая: ничто не должно было приходить им на ум, не только когда они ни о чем не думали, но даже когда они что-то думали, им в голову не должно было приходить ничего такого, что могло бы на что-то их надоумить.
Конечно, сей необычный способ пользования языком весьма затруднял их контакты друг с другом, но именно в этом и заключалось главное правило их общения: личное знание не должно было становиться общим, и в этом, надо сказать, они весьма преуспели. За последние полтора века своей истории они убедились в том, что лишь коллективное неведение может уберечь их от какой бы то ни было индивидуальной глупости, то есть если они не будут делиться друг с другом индивидуальным знанием, то и все вместе не совершат никаких таких глупостей, из-за которых у них могут возникнуть проблемы с другими или между собой. Так они рассуждали. И сколь бы причудливым ни казался нам ход их мысли, в управлении как индивидуальными, так и общими судьбами эта логика, исключающая общее знание, зарекомендовала себя как нельзя лучше: ведь именно благодаря ей они сохранились как венгры, то есть в смысле национального выживания эта логика оказалась не только небесполезной, но стала его непременным условием. Однако не все, что бывает полезным при урагане, оказывается столь же полезным во время пожара.
Когда корабль попадает в шторм, паруса, как правило, убирают, но бывает и так, что особенности ветра требуют, чтобы все паруса были подняты. Когда